Кубинский рассказ XX века — страница 39 из 66

Так вот, я видел во сне не войну с атлантами, а саму Атлантиду, воплотившуюся в великолепную поэму об этом острове. Я очутился в долинах, каких больше не существует, овеянных свежестью и юностью мира. Рядом со мной шагали молодые люди, которые, не догадываясь о моем присутствии, читали строфы, где воспевались деревья, налитые колосья диких злаков, могучие бизоны с красновато-коричневыми боками, наконец, сама земля — и во всем этом было куда больше жизни, чем в стихах Вергилия, прославляющих италийский край. Священнослужители с бритыми головами твердили строки, в которых зияли, как пропасти, страшные бездонные глаза мраморного Посейдона. Годы, века стремительно проносились предо мной, сменяя друг друга, словно пятна света и тени, когда сильный ветер гонит облака через бледный диск луны; и все последующие поколения оставались верными древней поэме и передавали мне гимны все более величавые и мрачные. И по мере того как близилось свершение предсказанного — а ты должен знать, что все эти песни вкупе носили название «Книги пророчеств», — росла моя жажда узнать имя того, кто стал для меня дороже отца, дороже собственной души. Но мне постоянно мешало одно обстоятельство, сколь тривиальное, столь и непреодолимое: имя творца было так привычно для моих невольных амфитрионов, что они никогда не считали нужным его произносить. А потому, когда последняя необозримая серая волна вместе с последней строкой обрушилась на потрясенную землю и не осталось более ничего, кроме холодной пустыни Атлантики да хриплых голосов диких птиц, кружащих над бесчисленными обломками, я поклялся отдать великой тени самое дорогое, чем владею: мое имя.

С видимым волнением молодой человек наклонился, взял рукопись, небрежно перевязанную черной лентой, и, подержав ее в руках, торжественно вручил другу.

— Кроме того, — сказал он, — здесь скрыта тайна всех языков, ибо язык атлантов и наш испанский возникли когда-то как воплощение таинственной сущности вещей.

В этот миг испанский офицер, окутанный перезвоном шпор, вошел в «Ла Доминику», и юноша, грезивший Атлантидой, проводил его невидящими глазами, в которых постепенно рождался мрачный умысел.

— Я хочу доверить тебе рукопись, — сказал он, не отрывая взгляда от тонких голубых и белых полос мундира, исчезавшего в глубине кафе, — ибо ты мой единственный друг в Гаване, а как раз сегодня ночью я уезжаю в Орьенте, туда, где занимается заря освободительной войны. Если кровь того великого острова растеклась после катастрофы по четырем частям света, то теперь она прилила к нашей земле, подобно тому, как в моем собственном сердце кипит кровь Европы, Африки и Америки. Настало время обсидианового ножа и раковин, зовущих на битву. Время, когда Посейдон вновь сотрясает основы мира.

Его друг, который слушал эту речь, осторожно листая рукопись, как человек, держащий в руках хрупкий, не очень понятный ему инструмент, быстро поднял голову при слове «война» и слегка скривил губы в улыбке.

— Так значит, — сказал он, указывая на листы, — к этим лаврам ты хочешь добавить новые?

— Ты меня не понял, — последовал спокойный ответ. — В лесной чаще я нареку себя новым именем и, быть может, сумею записать его острием сабли на спинах готов[47]. А что касается моего собственного, то оно уже принадлежит автору «Книги пророчеств». Я вручил свое имя его алчущей тени через пропасть в десять тысяч лет.


— И тут он внезапно поднялся с места, — сказал старик в белоснежном легком костюме, прислонившись спиной к парапету Малекона и глядя на опустевшую площадку перед рестораном «Глорьета», где свежий ветерок перегонял под зелеными железными стульями какие-то бумажки и крохотные светло-коричневые кульки, — но у меня не было достаточно просторного кармана, и тогда он взял рукопись, разделил ее на несколько частей, сложил их вчетверо и поместил внутрь цилиндра, который затем протянул мне с тем церемонным изяществом, какое, я помню, было ему так свойственно. Я остановил проезжавшую мимо коляску, — как тебе станет сейчас ясно, я очень спешил, — и, посмеиваясь над своим видом, обернулся, чтобы бросить на моего друга прощальный взгляд. Могу тебя заверить, что никогда не существовало на свете более безупречного сочетания, чем сочетание праздничной крестьянской шляпы и его прямой спины в черном сюртуке.

Старик скрестил руки на груди, посмотрел на своего молодого спутника, чьи черты в их наивной свежести повторяли его собственные, и улыбнулся улыбкой, в которой в равной мере соединялось чистосердечное сознание своей вины с простодушием и хитростью, так превосходно выручавших его в самых затруднительных обстоятельствах.

— Знай же, — сказал он, — в то утро у меня было нечто вроде свидания — правда, одностороннего, лишь с моей стороны, — в морских купальнях, находившихся — подумать только! — как раз неподалеку отсюда. Один североамериканский путешественник опубликовал тогда книгу, в которой восхвалял чудо морских купаний в сезон, называемый у нас зимой, и нередко его соотечественники, посещая Гавану, следовали этому совету. В пансионе сеньоры Трехент, пристанище моих студенческих лет, поселились две девушки; они могли бы восхитить самого требовательного аннексиониста, а меня, никогда не имевшего никаких предубеждений касательно дам, покорили настолько, что в моей душе уже не осталось места ни для каких иных впечатлений. План мой состоял в том, чтобы занять в купальнях кабину по соседству с ними, выбраться из огороженного пространства в открытое море и там вызвать восхищение юных Диан своими подвигами на воде.

Тут старик обернулся к морю, которое в этот декабрьский вечер беспокойно шумело, кидаясь на скалы в коротких вспышках гнева. Сладковатый запах, запах подгнивших ананасов и вечной бесприютности, шел от скал и от старых заброшенных купален.

— Но как сердито дул в том году северный ветер! — продолжал старик, содрогнувшись. — Как злобно грязные серые волны перелетали через загородки купален, разбрасывая клочья пены по полу кабины, обрызгивая полуобрушившиеся дощатые стены! Готовый на все, я начал было машинально снимать с себя костюм, когда услышал в коридоре голоса девушек — они говорили о своем намерении отказаться от купанья, и я бросился за ними, чтобы предложить себя в провожатые. И только тогда я вспомнил о цилиндре.

С комическим отчаянием старик швырнул в море скомканный листок бумаги, который держал в руке.

— Когда я раздевался, я поставил его на каменную скамью, — не помню, сказал ли я тебе, что в конце октября навесы в купальнях обычно разбирали. Снова войдя в кабину, я содрогнулся от горя и угрызений совести. Цилиндр был разодран в клочья о гряду камней, а на бешеных волнах плясали намокшие, слепые, безвозвратно утраченные две последние страницы рукописи, которая могла бы вознести Солона выше Гомера.

Бескрайний, мертвенный океан внезапно сильнее ударил об окоченевшие камни, и холодные брызги хлестнули старика по лицу.

— Но имя, — сказал юноша, подходя ближе, — ты помнишь хотя бы имя своего друга?

— Нет, — ответил старик, горбясь над парапетом и следя за тем, как небо и море сливаются в сплошную бездну. — Мы говорили с ним два-три раза во дворах университета; виделись иногда; мне кажется, что его родители умерли в изгнании, а он незадолго перед тем вернулся на остров. Ужасы следующего года совсем опустошили мою душу, изгнав из нее даже страх перед тем, что в любую минуту он может вернуться и потребовать назад свое имущество. Думаю, он, так и не прославившись, погиб на войне, обернутый в новое имя, как в неведомое знамя, — может статься, в какой-нибудь героической битве, после которой не осталось никого, кто рассказал бы о ней.

Из-за крепости на мысу донесся отчаянный хриплый вопль пароходного гудка.

— И ты не помнишь ни одной строки? — спросил юноша, чтобы прервать молчание.

— Только общий, дух, только ветер, пробегавший по тем страницам, — ответил старик, снова вздрогнув. И он продекламировал дрожащим голосом: — «Тут раздались стенанья диких уток, их повторило эхо, и казалось, что это голос бога, скорбно жуток, зовет бродягу, странника морей». Но, конечно, как ты сам хорошо знаешь, — добавил он безутешно, — это стихи несчастного Хуана Клементе Сенеа[48].

И когда новая волна, более могучая, чем предыдущая, обдала их пеной, уже превратившейся в иней, они подняли воротники и, оставив позади горькое бормотание океана, зашагали плечом к плечу навстречу успокоительному сиянию ночного города.


Перевела В. Спасская.

Рауль Гонсалес де КаскорроВОЗВРАЩЕНИЕ ЧУЛО[49]

Голова, казалось, падала вниз, как отрубленная, но вдруг задерживалась на мгновение, чтобы откинуться назад, словно голова марионетки, управляемой невидимыми нитями. Затем она раскачивалась из стороны в сторону, выпрямлялась, глаза открывались и тут же вновь смыкались под грузом отяжелевших век.

— Который час? — спросил кто-то рядом.

Он хотел ответить, а может быть, даже ответил сквозь сон, но кто-то рядом повторил свой вопрос, теребя его за плечо:

— Который?.. Да ты что, спишь?

Он потянулся рукой к потревоженному плечу и наткнулся на пальцы сидевшего возле него человека, голова которого, однако, не моталась из стороны в сторону, словно голова у марионетки.

— Отстань от меня! Я сплю…

— Ты что, спятил, дурень?..

— Не всегда мне снятся приятные сны…

— Я спрашиваю, который час?..

— Двадцать минут второго, — нехотя ответил он, вглядываясь в светящийся циферблат своих золотых часов.

— Красивые часы. Сколько стоили?

— Не знаю. Мне их подарили.

Он попытался удержать, возобновить прерванный сон. Но в голову лезли воспоминания о тягостных днях бегства, о вынужденном расставании с тем, что ему было дороже всего, о бесконечных поборах, с помощью которых он сколотил себе неплохой капитал, рассеявшийся однажды, точно дым, как рассеялось постепенно и все остальное, будто сон.