Уже более шести часов Ведо находился в этой котловине. На самом ее дне. За это время виднеющееся из глубины небо несколько раз поменяло свой цвет, а вместе с ним менял окраску и хамелеон, сидевший на камне и смотревший вверх. Ведо не было страшно, словно он вовсе и не был в этой котловине, прикованный к земле, без всякой надежды выбраться отсюда. Дикая боль подымалась по его телу до самого затылка. Ведо смотрел на небо, открывавшееся сквозь просвет в кронах деревьев. Тогда, когда он шел, он сначала просто споткнулся, а затем вдруг ощутил себя внизу, в бездне, так быстро, что даже не помнил, как его тело катилось по крутому откосу впадины вниз, по серым камням и огненно-красной земле. Он катился вниз, поглощаемый глубиной, многими метрами сухой земли и каменных россыпей.
Нога подвела, проклятая.
Он думал о пропасти, о падении, о своем ружье и об одиночестве.
— Эге-е-е-ей… Эге-е-е-ей…
Пустота ответила долгим эхо. Он понял, что попал в самую глубокую, самую глухую часть впадины. Когда появился хамелеон, Ведо попытался пошевелиться, но нога ответила ему непереносимой стальной болью. За эти первые часы пребывания здесь три тысячи воспоминаний — именно три тысячи, он считал, — промелькнули в его сознании. А затем он считал камни, мысленно разделяя их на красивые камни и камни с глазами навыкат. Он считал деревья, вьюны и муравьев. И еще он считал, и это вошло в привычку, сколько раз поменял свой цвет черный хамелеон с огромными глазищами, отдыхавший на камне. Это новое занятие отнимало у часов минуты, но именно тогда, в эти минуты, Ведо переставал считать время, как бы выпуская его на свободу, и мочился в пустоту. Впадину уже покрывала полутьма. Ведо спал чутким сном. Проснулся он от яркого света луны. Попытался вытянуться, пошевелить ногой и посмотреть на луну, но не смог.
— Он пришел в наши места месяца три назад. У него было ружье и фляжка, — рассказывал жене худощавый углежог, из тех, что подрабатывают в предгорьях сьерры. — Заблудился он по пути к сьерре. И больше не вернулся.
Вой собак, переливаясь, наполнял утренний воздух.
— Он был охотник? — спросил полицейский.
— Я не знаю. Не знаю.
— Говори, мужик! Кем он был? Ты его знаешь? Что у него было за оружие? Сколько человек было с ним? Говори же, мужик!
— Говорят, что он где-то там, у излучины реки.
— Я знаю, я его видел.
Эти двое шли очень близко друг к другу. Один из них, тот, что ехал на лошади, был полностью освещен лучами солнца. Другой же — отчасти; он шел пешком, стучал по земле и ковырял ее мотыгой.
— А как он мог поступить иначе? — сказал тот, что ехал на лошади. — Его дочь изнасиловали, и он сошел с ума. Девочка, правда, была ничего, но вовсе не создана для этого. Все его искали, но не нашли. Ясно ведь, что он взбунтовался. Вроде с ним было несколько человек, и поговаривали, что они устраивали даже засады и кого-то убили.
— Ясное дело, — сказал тот, что шел с мотыгой, — он был как помешанный. Ел траву на том берегу реки. Кричал, прыгал, так что горы дрожали. А это да, верно, с ружьем он никогда не расставался.
— Говорите, одичал? Ерунда. Этот тип был злостным преступником, — объяснял человек с узенькими усиками, пока ему подавали большую бутылку цвета мальвы. — Он приехал из города. Говорят, он ограбил банк и его разыскивает полиция. Он мотался по этим местам с ружьем и кожаным чемоданом, полным денег, израненный, живого места на нем не было.
— Какой, к дьяволу, преступник, — возражал его сосед в розовой рубахе в зеленую клетку. — Обыкновенный псих с ружьем и патронами. Была же засада, когда ехали на «джипе», это ведь точно. Он всадил шоферу пулю промеж глаз. Я его потом видел, он выбрался из окружения, хромал и ничего не ел. Это был…
Он слышал, как его звали: «Ведо-о-о-о, Ведо-о-о-о…» Слепящий желтый луч пронзил пропасть и осветил больную ногу, распухшую от бесконечных перекатываний по камням. Ведо попытался распластаться, но у него ничего не получалось — лишь новые комья земли сыпались по склонам пропасти. Комья земли и камни летели на него, барабаня по телу. Он раздвигал пальцами корни карликовых деревьев, и стволы их в его руках крошились и падали на сухую землю. Неожиданный холод насквозь пронзил тело и исчез в позвоночнике; когда Ведо открыл глаза, он вновь увидел хамелеона, сидевшего так близко, что Ведо, несмотря на двое суток, проведенных в неподвижности, смог схватить его и положить в рот. Медленно прожевал.
Ведо пробовал на язык огненно-красную землю, отрывал куски древесной коры, глотал их, кусал камни, раз десять мочился, и так прошла неделя, дни которой были наполнены его одиноким криком.
Три дня он лежал, словно обернутый мясистыми листьями — его единственными друзьями, а потом начал с кем-то разговаривать. Как в бреду, видел он отца, тот звал его откуда-то сверху, говорил: «Сынок, тебя трудно было найти. Потерпи немного, подожди, я здесь». Долго-долго беседовал Ведо с женой: «Расскажи мне, что ты все это время делала. Расскажи о себе», — и гладил ее волосы. Он знал, что теперь-то сможет наконец отдохнуть, и все рассказывал своим детям и друзьям о случившемся. Он знал, что все его время теперь принадлежит ему, и поэтому был спокоен. Пожевал кусок жареного цыпленка. Выпил кофе, и на душе стало спокойно. Пожевал кусок жареного цыпленка. Выпил кофе, и в этот вечер боль в ноге стала проходить. Наутро он проголодался и вынужден был разодрать руками древесный ствол; ел кору всухомятку. Весь день с огромными усилиями пытался подняться по каменистому склону, но даже не сдвинулся с места. Не смог. Молился. Ругался, что прополз многие километры по-пластунски с ружьем в руках, а тут потерял его. В конце концов решил, что ружье пропало, когда он падал вниз.
Ведо с трудом открыл глаза. Он знал, что скоро умрет, и поэтому спешил. Жена его положила ему под голову подушку и тихо ушла, чтобы он уснул. Он проснулся оттого, что ему было больно лежать на камне.
— Я помогал вытаскивать его из пропасти. Ружье валялось метрах в двухстах от него.
— Он еще дышал и улыбался.
— Ты его знал?
— Нет, и не имею желания.
Сумерки спускались на равнину и тихим сном засыпали на сьерре. Там, где кончался обрыв и начиналась равнина, пропасть словно посвистывала. Беседовали двое. Они глядели вниз, на густые заросли, встающие на дыбы в поисках воздуха.
— Он лежал здесь.
— Где?
Они взяли свои мачете, обрубили мешавшие им ветки и сучья и наклонились вниз, задумчиво глядя туда, где еще ниже каменных террас, на самом дне пропасти, поднимались стволы деревьев. Они зажгли сигары. Закурили. Поговорили еще о чем-то и стали удаляться, один на лошади, другой пешком, по дороге, которая пересекает сьерру и внезапно выходит на широкую равнину.
Перевел В. Карпец.
Серхио ЧаплеПРЕКРАСНАЯ КАМАРИОКА
Прекрасная Камариока,
Прощай, я еду далеко.
Мать сказала мне:
— Глория Каула уезжает с Кубы.
(Глория Каула, ну конечно же, Глория Каула, которая жила на улице Буэнавентура почти у перекрестка с Милагрос, которая молилась с моей матерью, когда меня оперировали, которая дала обет святой Лусии за мое выздоровление.)
И постепенно перед моими глазами встает образ Глории вместе с детскими воспоминаниями о киоске с зайчиками, о «чертовом колесе», на котором меня укачивало, о «бешеных автомобилях» с ржавыми болтами и расшатанными кузовами, о сахарной вате, которая прилипала к уголкам губ, о тире с винчестерами, об индейце с выпученными глазами, о бумажных мельницах по одному песо за штуку, о фейерверках, о матерве[67] в кувшинах, о гамбургерах без всякого целлофана, о гипсовой лошадке — с внутренностями из газет «Эль Крисоль» и «Ла Марина», — которая неутомимо кружилась все свои шесть фарлонгов за десять сентаво; о девушках (Глория — среди них) со множеством цветов в карманах белейших передников, которые, хохоча, преследуют застенчивого, угреватого юношу, пытаясь воткнуть ему цветок в петлицу; о глазах семинариста Анхелито, прикованных к круглым ямочкам под коленками Хосефины Энрикес, нагнувшейся за выигрышем; о несравненном Брате Андренио, душе этих праздников-лотерей; и я думаю о тебе, Глория, о печальной жизни, которую тебе пришлось вести.
В шесть утра восемнадцатого октября тысяча девятьсот шестидесятого года милисиано Хесус Форте заканчивает свое дежурство. Разряжает винтовку. Протирает ее. Отдает своему командиру. На фабрику маленькими группами начинают сходиться рабочие. Он хочет сесть в машину и поехать завтракать домой, но не делает этого, потому что:
1) не хочет будить жену,
2) из-за введения контроля на предприятии ему, бухгалтеру, не хватает четырнадцати и даже шестнадцати часов в сутки, чтобы справиться с работой.
Так что он завтракает в фабричном буфете, чертыхается, приветствуя утро после бессонной ночи, и отправляется в контору, где в этот час сидит один только главный контролер. Работает до полудня, а затем отправляется домой, припоминая, что уже тридцать часов не видел жену и детей. Подъезжает к дому и обнаруживает, что он закрыт (в это время дети обычно играют в саду). Отпирает дверь. Зовет жену. Не получает ответа. На обеденном столе находит конверт, адресованный ему. Открывает его. Извлекает письмо. Читает. Хесус Форте очень долго стоит не шевелясь. Потом достает из кобуры свой пистолет Стар. Открывает рот и приставляет ствол к нёбу.
Стройная, хрупкая, нарядная, она незаметно росла среди нас и мало-помалу стала гордостью всей Виборы. Если возведение этой церкви, которой вы восхищаетесь, проезжая по улице Хесус дель Монте, было доведено до конца, то обязаны мы этим главным обра