Кубок орла — страница 14 из 54

— Он может! — подтвердил Васька. — Он, мамка, всё у нас может! Вон давеча…

И мальчик, захлёбываясь от гордости, начал рассказывать о разных пустяках.

— А и богатеи же! — умилился он под конец, вспомнив о торговых гостях. — Меня один алтыном пожаловал. «Ты, говорит, выпей духом единым косушку, а я тебе алтын». А мне что. Я — как велят…

Но родители не слушали его. Памфильев что-то мучительно соображал. Он хмурился, ерошил бороду, глухо покашливал.

— Пойдёшь?

— Нет!

— А послушание воле господарской и многотерпение куда же упрячешь? Иль бунтарить задумала с беспутным мужем своим?

— Не смейся, Фома.

— Не смеюсь. Плачу, Дашенька, а не смеюсь. Единый путь у нас, у горемычных, — в лес.

Он отстранил жену и быстрой поступью направился к дому Дыни.

Приказчик сидел у себя в горнице, что-то прикидывая на сливяных косточках. Посредине стола возвышался бронзовый, украшенный херувимчиками подсвечник, гостинец самого Безобразова.

Фома тронул сенную дверь.

— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.

— Аминь… Эвон кто пожаловал! — обрадовался Дмитрий, увидев гостя.

— Бодрствуешь, раб Божий?

— Труждаюсь, молитвенничек, для Господа и володетеля своего.

Обводя долгим взглядом горницу, атаман задержался на прибитой к стене карте Вышневолоцкой судоходной системы:

— А сие тоже для Бога иль для мамоны?

— И для Бога, и для возвеличенья торгу, — наставительно разъяснил Дыня. Он не без кичливости ткнул пальцем в точку, обозначавшую Москву: — Тут государь наш Пётр Алексеевич умыслил в ладью сесть и… — Палец скользнул по извивам Москвы-реки и перекинулся к Волге. — Волга обильна река, да гнуса в ей много…

— Черти, что ль, водятся?

Дыня вздрогнул:

— Не поминай ты их к ночи! Разбойные водятся. Одолели, треклятые.

Ноготь Дыни остановился у кружочка, обозначавшего Тверь.

— Отсель Тверца зачинается. И доселева вот. Тут-то и роют. Тысяч с двадцать народишку перемерло! — Он спохватился, что сказал лишнее, и опасливо поглядел на гостя. — Страсть, сколь перемерло их от болезней… А как сию яму пророют, каналом речённую, упадёт Тверца в Цну, и пойдёт вода Цною до самого до озера Ильменя, из Ильменя ж по Волхову. Эдак вот до самой до Ладоги. А тут тебе, околь Ладоги, и Санкт-Питербурх… Ловко?

— Чего уж ловчее!

— То ж и высокородные и купчины так понимают. Товары ль возить аль войско из наших краёв туды перекинуть, токмо знай поспевай. Умучились конным и пешим хождением по болотам.

— Да, — усмехнулся Памфильев, — тщится государь на пользу высокородным и именитым…

— Как, как? Что-то новые я слышу глаголы!

Дыня вдруг засуетился и взялся за шапку:

— Заболтались, а у меня ещё делов куча…

— И то! Ждут тебя, поди, не дождутся и девки и бабы. И Даша…

Дмитрий сразу преобразился: «Так вот он чего баламутится!» И дружески хлопнул гостя по плечу:

— С того и почал бы. Нешто я не уважу для доброго человека? Ладно уж, пользуйся чужим караваем.

Памфильев отстранил его руку:

— А может, и не чужой? Не слыхал ли ты, Митрий Никитич, про стрельца беглого, про Фому-атамана?

— Ты смеёшься?

— До смеху ли! Я тебе низкий поклон от него принёс…

Дыня в ужасе попятился к двери:

— Ты кто же будешь такой?

Памфильев не ответил. Он выхватил из-за пазухи нож и с такой быстротой вонзил его в сердце приказчика, что тот испустил дух прежде, чем догадался о смертельной опасности.

Ночь дрогнула от пронзительного разбойного свиста. В темноте забегали какие-то тени. В зловещем молчании двинулась от леса к селу огромная толпа людей.

В хороминах стояли такой гам и пляс, что никто не заметил, как ворвались беглые и окружили гостей.

   — Ложись! — рявкнул Памфильев.

Ватага, исподволь за долгие месяцы сколоченная им, быстро и ловко связывала отбрыкивавшихся гостей. Женщины чем попало затыкали рты недавним своим истязателям. Ничего не понимавший Васька вцепился в золотушного Проньку и во весь голос выл.

Вдруг на пол со звоном просыпались деньги.

Васька сразу пришёл в себя, ринулся подбирать монеты. Один из ватажников схватил его за ворот, но сидельчик, отчаянно дрыгая ногами и отбиваясь, вырвался из его рук и как безумный снова пополз выискивать закатившееся в углы серебро.

Отобрав у гостей всю казну, ватага вывела женщин и подожгла хоромины.

Едва очутившись на улице, Васька спрятал на груди собранную мелочь и скачками понёсся за огороды.

В тщетных поисках мальчика прошло больше часу.

   — Пора, — уже несколько раз напоминал Фома жене.

Ошалевшая Даша не слушалась и продолжала метаться по селу. Только перед самым рассветом, когда дольше ждать уже было нельзя, её насильно уволокли в лес.

Ватага под началом Памфильева двинулась по бездорожью.

В лесу на привале атаман подошёл к Кисету:

   — Ну, время пришло и открыться. Теперь не страшусь. Наш ты теперь... Здравствуй же, братец мой сродный!

   — То ись как братец?

   — А так. Потому я есть племянник Кузьмы Черемного...

14. ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА


Кочубеевна ни за что не хотела поверить словам приехавшего в Диканьку отца Никанора. Пытать? Её отца? Старого, слабого человека? Нет, невозможно!

Но иеромонах передавал всё с такими подробностями, что с каждой минутой сомнения Матрёны рассеивались.

Весть была до того ужасна, что даже Любовь Фёдоровна сидела пришибленная и молча грызла ногти. Отец Никанор чувствовал себя, как на горячей сковороде. Он то и дело вскакивал с лавки и бегал по горнице. Перекошенное Лицо его утратило обычную женственность, глаза провалились, как у мертвеца. Иеромонаха бросало в холод и жар. Он то лязгал в ознобе остренькими зубами, то обмахивался широкими рукавами рясы и бежал к окну освежиться. Малейший шорох приводил его в трепет.

Он много раз пытался оборвать разговор, но какая-то сила удерживала его на месте, и он продолжал расписывать ужасы, всех их ожидавшие. В том, что его ждёт плаха, он нисколько не сомневался.

   — Так и сбудется. Поелику сие предречено, я себя и в поминание со всем смиренномудрием записал... И вас, сёстры мои во Христе, такожде.

Матрёна со стоном повалилась головой на стол и так осталась сидеть, прислушиваясь к бормотанию монаха и не понимая ни слова. Чудилось, будто над головой жужжит встревоженный пчелиный рой. Изредка, на кратчайший миг, пробуждалось сознание. Тогда она вскрикивала, поднимала голову и с мольбой глядела на отца Никанора.

Вдруг силы вернулись к ней. Она поднялась и решительно подошла к матери.

   — Геть! — завопила Любовь Фёдоровна. — Геть, батьки родного кат!

Визг её насмерть перепугал иеромонаха.

   — Кат?.. Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его...

Он подобрал полы рясы и ринулся в двери; через секунду тень его промелькнула мимо окна.

   — Мамо! — молила Кочубеевна, ползая на коленях перед старухой. — Мамо, ради Бога, послушай меня...

Обессиленная Любовь Фёдоровна молчала.

   — Бог ещё жив, мамо! Он не попустит.

   — Уже попустил.

   — Не попустит! Я сама, мамо, зараз к нему поеду.

   — К нему? — Любовь Фёдоровна ногой оттолкнула дочь, но сразу же присмирела. — К нему? — повторила она уже жалко, сквозь слёзы. — А может, и правда... Может, в самом деле гетьман последняя наша надежда.


Будто не по родной Украине, а по вражьей стране проезжала Матрёна. Повсюду, и по дорогам и через селения, двигались московские ратники. Деревня под Киевом, где Кочубеевна устроилась на ночлег, до того была забита солдатами, что ей пришлось заночевать на сеновале у знакомого казака.

Июньский вечер благоухал спеющей вишней, чуть завязывавшейся сливой. В мирной дрёме белели захваченные москалями хатки. Упавшей на землю Иерусалим-дорогой светилась за селом озарённая луною пыль: то нескончаемой чередой проходила к литовскому рубежу пехота и кавалерия. Мерный топот, цокание, звон оружия доносились со всех сторон. Где-то совсем недалеко квохтали куры и, как повздорившие жинки, исходили частою трескотнёй гуси. Казак, сидевший подле Матрёны у входа в сарай, злобно цыкнул сквозь зубы:

   — Гублять птицу бисовы москали...

   — Шибко шкодят? — безразлично спросила Кочубеевна.

   — Ой, шкодят, панночка!

Казак пососал люльку, выколотил на ладонь пепел и помял его в щепотке.

   — А батьку твоего с Искрой, — неожиданно прибавил он, — из Киева повезли... в местечко Бощаговку.

   — Кто сказал?

   — Сам бачил. А каравулу! Боже ж мой... Цела орда каравулу. И все москали, все, панночка, москали, все москали. Такочки, с цево краю, и с цего, и с цего... А впереди охвыцеры. Така сила богацька, аж тошно.

   — То, дядько Грицько, не тошно, — не казака, а себя стараясь убедить, возразила Матрёна. — То гетьман нарочно. Чтоб чего недоброго не зробили с батькою.

Грицько терпеть не мог, когда кто-либо ему возражал. О том же, что нужно иногда для спокойствия человека покривить душою, он и понятия не имел.

   — Не зробили бы! — сплюнул он. — Москали, может, и не зробили бы, а гетьман зробит. Не он ли пытал судью? И убьёт. Вот побачишь, убьёт!

На рассвете Грицько направился к навесу, где стояли кони.

   — Чи я, ослеп? — протёр он кулаками глаза. — Где же мои ластовочки?

Бестолково избегав двор, он убедился, что коней нет, и разразился такой чудовищной бранью, что Матрёну взяла оторопь.

   — Я найду расправу... я верну вас, ластовочки мои! — охрипнув от крика, стонал казак. — Я найду расправу на воров.

Но он ошибался. Никто не украл у него лошадей. Его ластовочек так же, как и из других дворов, увели царёвы люди в военный обоз.

Селяне забили тревогу и высыпали на площадь.

   — Годи! Годи казакам хлупами москальскими быть!

Сход окружили солдаты. Тогда распалённые люди с голыми руками бросились на врагов. Из хат с ухватами, с топорами, горшками повыскакивали бабы и дети. Завязалось побоище, которое Бог знает чьим бы ещё кончилось поражением, если бы не явился поручик с приказом стрелять.