Вскоре зачинщиков увезли в город. Среди них, весь в крови, с разбитым лицом, был и Грицько.
15. ПО РУКАМ
Мазепа подошёл к окну и удивлённо поднял плечи. Перед домом собралась толпа чёрного и белого духовенства.
— Чего им надо? — недовольно обратился он к Войнаровскому.
— Вас, дядя, хотят видеть.
— Вся орава?
— Нет, только выборные.
Разрешив впустить двух попов и двух монахов, гетман вышел к ним. Первым заговорил настоятель монастыря. Он начал издалека, доказывая, что «во всяком государстве, в коем народы не утратили Божьей души, духовенство гораздо полезно для власть предержащих».
Иван Степанович нервно постукивал ногой и почти не слушал. Наконец, потеряв терпение, он жестом остановил настоятеля:
— Ежели вы обедню сюда пришли служить, так ошиблись местом. Некогда мне. У меня дела по самый кадык. Ежели нужда есть, говорите про нужды.
— А про нужды глагол имеет брат Никанор, — низко поклонился настоятель.
— Какой Никанор?
— Тот самый... Каяться пришёл, пан гетман. Помилуй овцу заблудшую.
Злорадная усмешка скользнула в глазах Ивана Степановича.
Отец Никанор, не в пример настоятелю, был краток:
— На Украине изрядно плевел, сиречь другое Василия Леонтьевича. Помилуй, пан гетман, мене и отца Святайлу. Дай обетованье, что не ввергнешь в узилище, и мы всеми сонмами духовными будем паки и паки славословить имя твоё. Кочубеево ж имя будем хулить до седьмого колена.
— Что ж, — раздумчиво пожевал губами Иван Степанович. — За смирение твоё — куда уж ни шло. Да будет судьёй тебе Бог, а я прощаю. Иди с миром отсюда. С миром иди.
— А Святайло? — заикнулся настоятель. — Мы за двух ратовали...
Никанор так и затрясся от возмущения:
— У гетмана дела по самый кадык, а мы его беспокоим! Не приставайте.
— Приставайте не приставайте, — твёрдо объявил Мазепа, — а Святайлу я не отдам. — Он заметил, какое невыгодное впечатление произвели его слова, и уже несколько мягче добавил:— Дружбе с вами рад. Дружбу закрепляю. Каждомесячно вспомоществование из казны моей тому порукой.
Нежданно-негаданно свалившаяся милость обезоружила духовенство. Никто больше не стал говорить. В конце концов что такое Святайло? Человек. А человек от Бога. И без его святой воли ни один волос не упадёт с головы. Совсем другое дело — казна. Она от человека и не так-то легко даётся в руки.
Прямо от гетмана отец Никанор отправился в ближайший храм и там, отслужив молебен «о чудесном избавлении от лютыя смерти», поставил свечу «на исход души иерея Ивана Святайлы».
До звёзд перекликались в Киеве благовесты. Духовенство на все лады благословляло имена государя и гетмана. Непрестанно гремело «многая лета» и гневно звучали слова, обличавшие Кочубея. А Киев стоял пришибленный, настороженный. Не веселили его ни пляшущие перезвоны, ни молебны, ни рвущийся через открытые окна на улицу хмельной хохот московских начальных людей, пирующих у знатных панов украинских.
Кое-где, за семью замками, читали выпущенное гетманом во многих тысячах письмо Левенгаупта.
— Ой, лихо же буде!
Тёмными переулочками к дому Мазепы кралась Матрёна. Она очень устала. Пот лил с неё. Ноги распухли от многовёрстной ходьбы, ныли и саднили. Несколько раз Кочубеевна останавливалась и поворачивала назад. Глубокая вера в милость гетмана, с которой она выехала из, дому, давно погасла. Она по дороге обдумала всё. Перед нею раскрылся подлинный облик Ивана Степановича. Правы были родители и Искра, когда говорили, что она для Мазепы служит лишь ширмой в злых его кознях. Правда, всё правда! Никогда Мазепа не был искренним с ней. В какую любовь она верила? Вечное лицемерие, игра. «Страшный старик! Как могла я не видеть твоё змеиное сердце? Гетманьшей захотелось быть. Первой панной на Украине... У-у, дура!»
И всё же встретиться надо было. В последний раз. Вывести всё на чистую воду, поблагодарить. За отца, за поруганную честь. За всё, за всё!
Так, колеблясь, пугаясь малейшего шороха, подошла Матрёна к дозорной будке. Старший сердюк вначале отказался доложить о ней гетману. Только услышав её имя, он направился в дом и через минуту вернулся:
— Пан гетьман хворые нынче. Просили кланяться вам. А только никого не приймают.
Всё складывалось так, как и следовало ожидать. Матрёна молча повернулась и пошла. Один из сердюков залился ей вслед наглым смешком:
— Не тужи, дивчина! Коли гетьману больше не годишься в холявы, к нам приходи. Нас тут богацько молодесеньких да ласковых...
— Цыц! — прикрикнул старший. — Не пристало казакам надсмехаться над жиночьим горем!
Но и насмешки и участие были для Матрёны уже безразличны.
16. БЛАГО ГОСУДАРСТВА — ПРЕЖДЕ ВСЕГО
Казнь Кочубея задержалась. Гетмана это начинало смущать: «Как бы шиворот-навыворот не пошло. Я царя хорошо знаю. Он будто спит, а одним оком добре курей бачит...»
Иван Степанович не ошибался. Государю и в самом деле было жалко погубить Кочубея. Он бы с большей охотой разделался с самим Мазепой, так как с каждым днём всё сильнее верил в связь его с Карлом XII.
Но слишком крупный зверь был Иван Степанович, чтобы разделаться с ним простым росчерком пера! Как подойти к нему, когда вся украинская старшина чуть ли Богу на него не молится?
Точно оправдываясь перед собой, царь говорил своим ближним:
— Ну кто поручится, что он враг? Выполняет он всё, что я ему велю, нам добро советует. За что же ополчаться против него? Жалко, что греха таить, Кочубея, да жалость жалостью, благо же государства — прежде всего.
— Благо государства — прежде всего! — единодушно подтверждали канцлер и Шафиров. — Тем паче, ваше величество, что генеральный судья человек духом слабый, даже духовенство отшатнулось от него. А гетман — сила.
Наконец скрепя сердце Пётр повелел написать:
«Кочубея с товарищи казнить не инако, что какою ни есть только смертью — хоть головы отсечь или повесить, всё равно; о попе, который в том же приличен, соизвольте учинить по своему усмотрению...»
Получив через Голицына приказ, Иван Степанович, окружённый сердюками и русскими солдатами, немедленно поскакал к своему обозу в Борщаговку.
Кочубей спал, когда в подвал к нему неожиданно явились гетман и два московских полковника.
Лохмотья, сквозь которые виднелось покрытое синяками и ссадинами тело, сплошь поседевшая голова, смертельная желтизна лица и ввалившийся, как у древнего старца, рот Кочубея даже в холодном сердце Ивана Степановича пробудили что-то похожее на угрызение совести.
В противоположном углу, раскинув широко ноги, лежал обезмоченный пытками Искра. Немигающие глаза жутко уставились в одну точку и, казалось, уже ничего не видели.
Подле Искры шевельнулась какая-то тёмная туша. Один из спутников Мазепы приподнял фонарь. Неверный свет лёг на львиную гриву, перекинувшуюся на лицо слипшимися прядками. Туша приподнялась, и прядки поползли от щёк к ушам.
Полковника передёрнуло:
— Как есть черви серые ходят!
В ответ прозвучал густой и тягучий, как погребальный перезвон, бас:
— Власа мои по канону отрощены, яко у спаса и Господа моего Иисуса Христа, и, яко в пропятого на Голгофе, пропитались потом, кровью и вселенской тугой за правду нелицеприятную. За то, что глас сильный имею, за то, что не страшусь правды святой, за то, что изменника...
— A-а, Святайло прочествует, — усмехнулся Мазепа. — Реки, отче праведный.
Неловкость, которую было почувствовал гетман, проходила. Он прикинул в уме, что перед казнью узников следует попытать. «Для москалей, пусть расскажут царю, какой я ретивый».
Повернувшись к судье, Мазепа толкнул его ногой. Кочубей вздрогнул и открыл глаза.
— Ты-ы?
Услужливый сердюк уже стоял наизготове с пучком розог в руке.
— Во имя прежней нашей дружбы, — умилённо склонил набок голову Иван Степанович, — открой всю правду.
— Чего ты хочешь?
— Не таись. Все знают, что ты в сговоре со шведами. Да.
— Побойся Бога, Иван Степанович! С больной головы...
— Пытать!
Началось истязание. Первым впал в беспамятство Василий Леонтьевич.
Дав узникам отдышаться, Мазепа прочитал им приговор.
Весть о казни быстро пронеслась по округе. Опустели даже самые дальние деревни. Толпы людей валили в Борщаговку поглядеть на страшное человеческое измышление — плаху.
Площадь оцепили войска.
По уличкам, увешанный разноцветными лоскутками, блестящими побрякушками, ладанками и оловянными крестиками, мрачно бродил юродивый, паренёк лет восемнадцати, Сашка Гробик. Его низенький лоб напряжённо морщился. Видно было, что Сашка бьётся над какой-то трудной загадкой. Он несколько раз подходил к помосту — солдаты беспрепятственно пропускали его — вытягивал по-гусиному тонкую шею и обнюхивал воздух.
— Упокойничек — раз. Упокойничек — два... Упокойничек — ещё раз и два, — считал он. — А гробиков нету. Сховали от меня гробики. Нету...
Это и мучило его.
Сашка ничем в жизни, кроме покойников, не интересовался. Без похорон он не знал, куда девать себя от тоски. Едва проснувшись, он обходил округу, выискивая мертвецов. И всё же не всякого покойника юродивый провожал на погост. Случалось, что, постояв на дворе, он вдруг начинал плеваться и, к великому огорчению людей, убегал прочь. Когда же Сашка, дико что-то выкрикивая, нёс гробовую доску, родственники мёртвого чувствовали себя счастливыми:
— Слава Богу, удостоил блаженненький. Быть упокойничку в Царствии Небесном.
И вот такая для юродивого незадача. Кругом только и разговоров, что о покойниках, а гробов нет. Что за диво такое? От непосильного умственного напряжения у Сашки даже глаза заслезились и побагровели уши. Ни до чего не додумавшись, он вскочил на помост и заорал не своим голосом:
— Отдай!.. Гробики отдай. Сховали от Сашки гробики!