— В эдакую-то непогодь да воевать ежели? — остановился Пётр перед мокрой двуколкой. — Не солодко? А?
— На войне, Пётр Алексеевич, всегда жарко, — геройски выпрямился Александр Данилович. — Да и не нам того холоду страшиться. Куда хуже, когда дома сидишь, а сам вроде полками вражескими окружён.
— Пешком пойдём! — крикнул государь и направился к воротам.
Под тяжёлыми шагами гнулись и скрипели мостки, из-под досок с шипением взмётывались грязные веера стоялой воды.
— Какие вражеские полки?
— Те, что под воеводством царевича Алексея Петровича ходят.
Государь вспылил:
— Чего вы все Алёшкой меня пугаете? Какой он мне ворог? Да и чего мне страшиться теперь, когда он сына родил? Объявлю Петра второго Алексеевича наследником, и вся недолга. Юродивым не стол царский надобен, а келья монашеская... Сам её добивается.
— Ой ли? — неожиданно дерзко возразил светлейший. — Так ли уж тих Алексей Петрович, что спорить не станет? — И, заметив, как вздрогнул царь, добавил:— А по чьему велению нынче Евстигней в Суздаль собрался? Не по указу ли Алексея Петровича?
— Врёшь! Потварь возводишь! Сам хочу услыхать сие из уст Евстигнея... Без него и на глаза не смей мне казаться! Не может быть, чтоб вороги мои, его окружившие, отважились на эдакое дело — подбить его! Духу не хватит у них...
Меншиков со всех ног понёсся разыскивать протодиакона.
— Выбирай! — стаскивая Евстигнея с постели, отрезал он. — Либо одним махом оглоушь государя байкой, коей я тебя сейчас научу, либо нынче же собирайся на вечное жительство в холодные земли.
Протодиакон не на шутку перетрусил.
— Боюсь, светлейший, потому ежели царь... не того... кривду учует вдруг. Оба мы тогда, князь мой благоверный, восплачем.
— Выходит, и так и эдак пропал ты — что один, что со мной. А посему думай скорее.
— И думать тут нечего. Иду... того... в Москву-реку.
Пальцы Меншикова вцепились в горло протодиакона.
— Нет, нет! — завопил тот. — Я шуткою! Ей-Богу, пойду...
Пётр сидел у Екатерины, когда ему доложили о приходе фельдмаршала и Евстигнея.
Протодиакон в первый раз в жизни встретился лицом к лицу с государем. Это ошеломило его. В голове всё смешалось. Вся меншиковская наука пошла прахом. Он бросился на колени и приник губами к забрызганному грязью сапогу царя.
Царь не любил повергающихся перед ним в прах.
— Нализался грязи, отец, и вставай!
Ободрённый шуткой, Евстигней набрался духу и встал.
— Протодиакон, а страшишься меня...
— Не страхом ненависти страшусь, но, яко перед лицом Всевышнего, благоговею перед помазанником Его.
— Теперь воистину вижу священнослужителя. Льстив и елеен. Ну да ладно уж. Садись и выкладывай.
Перекрестившись на образа, Евстигней послушно присел.
— Везу, преславный, земной поклон инокине Елене от новорождённого унука, Петра Алексеевича. И того... от царевича Алексея Петровича глагол: «Мужайся-де, мати. Благовестительствуют ми силы небесные поднять глас свой к народу православному. Настало-де время восстать против онемечившегося родителя. Молись-де, мати, чтобы... того... скоро узрел я тебя в царских одеждах...»
Царь не дослушал — схватив шапку и, безуспешно стремясь просунуть руки в рукава шубы, ринулся на улицу.
8. ОТЕЦ И СЫН
Алексей стоял у порога жениной опочивальни и слушал. Изредка он улавливал отрывки слов, и тогда лицо его на мгновение оживлялось и в задумчивом взгляде вспыхивало что-то похожее на надежду.
Ему мучительно хотелось войти к Шарлотте, утешить её, приласкать. Но он не трогался с места. Одна мысль о том, что здесь рядом, за дверью, лежит умирающая, была для него непереносима. Алексей ничего так не боялся, как смерти. В его мозгу не укладывалось сознание неизбежности кончины. Это было выше его понимания.
Раньше, какой-нибудь год тому назад, было ещё туда-сюда. Он просто не любил говорить о покойниках. Они вызывали у него чувство брезгливости, и только. Но с той поры, как ему пришлось увидеть забытые на поле брани разлагающиеся трупы, он содрогнулся да так больше и не пришёл в себя. Боязнь смерти стала преследовать его, как тень. Днём ещё можно было развлечься, не отдаваться в полную власть недугу. Ночью же становилось невыносимо. Ночью он начинал отчётливо и неотвратимо чувствовать трупный запах, а перед глазами — как бы ни жмурился он и в какой бы дальний угол ни забивался — вырастал его собственный образ, бездыханный, с восковым лицом, со сложенными на животе руками...
Из опочивальни вышел лекарь.
— Ошинь плох, — покачал он головой. — Будет умирайт.
Услышав его шёпот, Евфросинья, дозорившая у принцессы, чуть приоткрыла дверь и погрозила пальцем:
— Нешто можно такие слова? Спаси Бог, княгинюшка вдруг услышит. «Умирайт, умирайт!» — почти полным голосом, так, чтобы непременно дошло до больной, передразнила она лекаря. — Отходящих заспокаивать вместно, а они...
Алексей занёс было ногу, чтобы переступить порог, и тут же повернул назад, — крестясь на ходу, ушёл к себе.
Наказав сенной девушке быть неотлучно подле княгинюшки, Евфросинья побежала за ним.
— Ты? — обернулся он на её шаги. — А мне почудилось...
Его ноздри раздулись, лицо болезненно сморщилось:
— Смердит!
— Благовонием, царевич, ей, благовонием!
— Упокойником...
Где-то в сенях раздался гневный крик.
— Меншиков! — догадался царевич, услышав чёткий военный шаг, и через мгновение окончательно помертвел. — Чуешь, Евфросиньюшка? Шаркает! Одна нога шаркает. То батюшка мой... слышишь, шаркает... И злой-презлой...
Евфросинья юркнула в противоположную дверь. Тотчас же в горницу вошёл Александр Данилович. Чуть кивнув на поклон хозяина, он с подчёркнутой вежливостью пропустил государя и стал за его спиной.
— Девкой пахнет! — потянул носом царь. — А? Чего качаешься, словно тебя кто по щекам отхлёстывает?
Окрик отца ещё больше испугал царевича. Он беспомощно, как сбившийся с дороги слепой, зашарил руками в воздухе.
— Заместо того чтобы остатние часы подле умирающей сидеть, он с девкой путается... Что ты сказал?
— Ммм... Я...
— Ну, что «мммя»? Что кошкой прикидываешься? Небось когда в Суздаль гонцов снаряжал, не мяукал, а по-волчьи выл! Снаряжал гонца?.. Говори!
— Снаряжал... Хотел унуком обрадовать матушку.
— Пускай-де выбирает Русь православная... Настало-де время... А? Говори!
— Да, — тоненько пискнул Алексей. — Вроде и то сказал: пускай-де Русь православная...
Он хотел прибавить: «радуется рождению царского унука» (ему показалось, будто именно так он и просил Евстигнея сказать матери), но удар по темени лишил его сознания.
Меншиков приказал подать воды и прямо из ковшика плеснул на царевича.
— Брось его! — сгорбился Пётр. — Больше не о чем разговаривать. Он всё сказал.
Пришедший в себя Алексей отполз к стене и прижался к ней головой. На потный лоб упала прядка волос, тонкая шея гнулась, как стебелёк. В больших испуганных глазах таились одиночество, тоска и детская беспомощность.
Что-то похожее на жалость шевельнулось в груди государя.
— Встань!
Меншиков подхватил царевича и усадил в кресло. Пётр уже принял решение. Это понял Александр Данилович в ту минуту, когда царь неторопко зашагал по терему, что-то насвистывая.
В шумно распахнувшуюся дверь, толкая друг друга, вошли Вяземский, лекарь и мажордом.
— Преславная княгиня в Бозе почила, — низко склонил голову Никифор и осенил себя широким крестом.
— Царство Небесное, вечный покой! — перекрестился и Пётр. — Из персти взяты и в персть обратимся.
По слабому знаку государя Меншиков приказал всем убраться из терема и плотно закрыл дверь. Алексей недвижимо лежал перед киотом.
— Можешь разуметь, что я говорить сейчас буду? — легонько толкнул его ногою отец.
Царевич встал.
— Не могу... Муторно мне.
Меншиков открыл окно. С шумом ворвался ветер. Держась за стену, Алексей подвинулся к окну и жадно глотнул промозглый воздух.
— Теперь можешь?
— Словно бы могу, батюшка...
Ответ прозвучал бесстрастно, как и вопрос отца. Оба уставились друг на друга. Помолчав немного, государь склонился к сыну и заговорил — спокойно, как беседуют где-нибудь в кружале случайно очутившиеся рядом люди. Алексей слушал рассеянно, словно речь шла вовсе не о нём.
Это взорвало царя.
— Впрямь ты пень или только прикидываешься лисой дохлой? Ты что-нибудь из моих слов разумеешь?
— Все слова твои разумею.
В голосе сына Петру почудилась насмешка. В груди закипал гнев. На правой щеке подозрительно задёргалась родинка.
Что-то похожее на гнев входило и в Алексея. Он сел в кресло и в одно мгновение с отцом поднялся.
— Как не разуметь? — визгливо повторил он и ткнул пальцем в сторону Меншикова. — Пнём меня сей муж почитает. А я...
— Умник-разумник, — процедил Пётр. — По лику видать мудрость твою.
Что-то скользкое и холодное вертлявой змейкой промелькнуло во взгляде Петра. И точно такая же тень, как в зеркале, отразилась во вгляде сына. Пальцы государя собрались в кулак. Кулак Алексея застучал по столу. У обоих от лица отхлынула кровь. Оба сгорбились. Отец глядел на сына и чувствовал, что в нём отражается каждое его движение: царёва бровь приподнялась — подпрыгнула бровь и у царевича; трепетней забилась родинка на правой щеке государя — и так же, до ужаса отчётливо, затокала в том же месте правая щека Алексея.
Петру стало жутко. Он выпрямился, тряхнул головой, точно отгонял от себя наваждение, и присел к столу.
— Вот что. Не надо свары. Я лучше напишу тебе, что хотел сказать, а ты мне завтра ответишь.
Приняв от Петра исписанную бумажку, Алексей несколько строк пробежал глазами, потом, забывшись, стал читать вслух:
«...Сие всё представя, обращуся паки на первое, о тебе рассуждая: ибо я есмь человек и смерти подлежу, то кому вышеписаное с помощью Вышнего насаждение оставлю? Тому, иже уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавшему талант свой в землю, — сиречь всё, что Бог дал, бросил? Ещё же и сие вспомяну, какого злого нрава и упрямого ты исполнен! Ибо сколь много за сие тебя бранивал, и не точию бранивал, но и бивал, к тому же столько лет, почитай, не говорю с тобою, но ничто сие не успело, ничто пользы, но всё даром, всё на сторону, и ничего делать не хочешь, только дома жить и веселиться... Я за благо изобрёл сей последний тестамент