Кубок орла — страница 52 из 54

   — Пора кончать...

Пётр Андреевич немедленно отправился к Алексею. Узник лежал на койке и хрипло стонал. Толстой дал ему напиться, заботливо смочил виски, вытер с подбородка кровь.

   — Как изволили почивать-с? Недужится, Алексей Петрович?

   — Худо, Пётр Андреевич...

   — Как не худо-с... О-хо-хо-хо, грехи наши тяжкие! Вы подремите. Сон, Алексей Петрович, добрый целитель. Силушки наберётесь, оно, глядишь, легче будет... кнутики перенести-с...

   — Как? Ещё будете бить? — задохнулся Алексей.

   — Кнутиками-с. Не беспокойтесь, на дыбу не вздёрнём... А кнутики — что...

Они долго смотрели друг на друга, не мигая, не отрываясь. Один — как бездомный щенок, без всякой надежды скулящий под ногами безразлично проходящих людей; другой — взором убитого горем отца, не знающего, как спасти блудного сына.

   — А можно без сего, — вздохнул после долгого молчания Пётр Андреевич. — Жалко спинку-с... Особливо когда кровь забрыжзет... Вот оно, пёрышко. Я и обманку сам, зачем вам трудиться. А вы уж черк-черк-с...

Царевич взял перо и, почти не сознавая, что делает, принялся писать под диктовку Толстого:

«Ежели б до того дошло, и цесарь бы Карл VI начал бы производить в дело, как мне обещал, вооружённой рукою доставить меня короны российской, то б я тогда, не жалея ничего, доступал наследства, а именно: ежели бы цесарь за то пожелал войск российских в помощь себе, против кого-нибудь своего неприятеля, если бы пожелал великой суммы денег, то б я всё по воле учинил».

   — Теперь всё-с, — душевно пожал Толстой руку узнику. — И кнутик не нужен-с...

Верховный суд был составлен из ста двадцати семи человек. В приговоре перечислялись многие преступления царевича, но во главу их была поставлена самая страшная вина: «Намерен был овладеть престолом через бунтовщиков, через чужеземную цесарскую помощь, и иноземные войска, с разорением всего государства, при животе государя, отца своего».

Это дало право присудить Алексея к смертной казни.

Приговорённому, для поддержания духа, решено было отпускать ежедневно по кубку вина. Алексей выпивал кубок и тотчас же забывался в мучительном полубреду.

Так, в густом тумане, проходили его нерадостные последние дни. Только раз, когда караульный офицер, принёсший вино, шепнул, что царица Евдокия Фёдоровна заточена в Старо-Ладожский монастырь, а тётка Алексея, царевна Марья, бывшая любимица Софьи, отправлена в Щлиссельбургскую крепость, — в кубок упала слеза.


Каждый день открывалась и дверь, ведущая к Марье Даниловне. Толстой останавливался на пороге, вежливо снимал шляпу и шаркал ножкой. Из-за спины Петра Андреевича, обвешанный щипцами, буравами, иглами, колбочками с едкой жидкостью, железными ёжиками, крюками и тисками, выглядывал равнодушный ко всему на свете кат.

   — Как изволили почивать-с? — улыбался Пётр Андреевич. — Иван Михайлович кланялись вам. Передать просили, что за каменья драгоценные, кои вы уворовать изволили у царицы, до сего дни признательность к вам питают-с.

Вслед за этим начинались истязания.

Гамильтон понемногу всё рассказала о своей жизни при дворе. Лишь в одном она оставалась крепка:

   — Не убивала ребёнка! Он мёртвенький родился.

Но дыба вскоре сломила её.

Царь приказал заковать фрейлину в цепи и кормить раз в два дня.


Двадцать шестого июня 1718 года к Алексею пришли Толстой, Бутурлин и Румянцев, чтобы объявить ему о последнем его дне.

Царевич спал.

   — Не лучше ли предать его смерти сонного, дабы не мучить? — тихо спросил Румянцев.

   — Сонного? — возмутился Пётр Андреевич. — Без молитвы принять кончину? — И тут же разбудил узника:— Восстаньте, Алексей Петрович! Пора!

Царевич поднялся, испуганно уставился на вошедших:

   — Куда пора? Зачем вы пришли?

   — Мужайтесь, Алексей Петрович. Ваш час наступил.

Всё существо приговорённого налилось вдруг безумием.

   — Вон отселева! Вон!

   — Не гневайтесь, — взял его за руку Толстой. — Пока живы, беречь себя надо, чтобы о Боге подумать. Ежели помолитесь, я за сие доброе дело весточкой вас доброй порадую. А весточка добрая. Батюшка простил вас...

   — Про... стил?

   — Да-с... Простил все прегрешения и всегда будет молиться о душеньке вашей.

   — Господи! — ошалел узник от счастья. — Век буду теперь имя батюшки славословить! Пётр Андреевич! Родименькие мои! Да я те...

   — Простил, Алексей Петрович, — продолжал Толстой, — яко отец. Но яко монарх измен ваших и клятв нарушения... простить не может.

Он мигнул Румянцеву и поставил царевича на колени:

   — Молитесь: «Господи, в руки Твои передаю дух мой...»

   — Спа-си-те! — задыхаясь, вскрикнул узник. — Спа...

Через час над Санкт-Питербурхом поплыл погребальный перезвон. На стенах запестрели плакаты:

«Сего дни, двадцать шестого июния 1718 года, пополудни в шестом часу, будучи под караулом в Трубецком раскате, в гварнизоне, царевич Алексей Петрович преставился».

Ночью выпустили Евфросинью и принялись за других приговорённых.


В увековечение памяти о суде над сыном и в знак блестящей виктории над врагами Пётр повелел выбить медаль. На одной стороне её красовался портрет государя, на другой — корона, лежащая на высокой горе у облаков; её освещало солнце; и надпись: «Величество твоё везде ясно. 1718 г. 20 декабря».

20. НЕ ХОЧУ БЫТЬ НИ САУЛОМ, НИ АХАВОМ


Начатые было переговоры о мире прервались. Подбиваемые Англией, Австрией, и Пруссией, шведы резко отказались идти на уступки.

   — То всё Англия колобродит! — злобно догадывался царь. — Спит и видит нас побеждённых, чтобы Архангельск сглотнуть. Ан подавится! Мы им покажем, кто мы такие есть...

Всю надежду Пётр возлагал на регулярное войско. На его содержание он не щадил никаких денег. Но беда была в том, что денег в казне почти не оставалось.

Государь только и занимался тем, что измышлял новые способы для пополнения оскудевшей казны. Верным помощником его в этом деле был Павел Иванович Ягужинский, носивший уже звание генерал-прокурора или, как говорил Пётр, «царёва ока».

Как-то Ягужинский явился к Петру необычайно возбуждённый.

   — Я, Пётр Алексеевич, только что сказки сличал с докладами фискалов.

   — И что же?

   — Не страшась говорю: есть ещё казна у нас, государь! Я такую конфузию губернаторам готовлю, что по углам разбегутся.

Выслушав любимца и одобрив его затею, Пётр уехал с ним в Сенат. Сидение длилось до позднего вечера, а ночью государь и генерал-прокурор составили подробное руководство для ревизоров.

Через три дня во все губернии были отправлены генералы с большими отрядами штаб- и обер-офицеров. Ягужинский оказался прав: в шести только губерниях ревизорами было обнаружено 1 123 065 утаённых душ.

Царь отдал приказ:

«За военным переписчиком надлежит следовать палачу с кнутом и виселицей, дабы казнь ворам могла быть учинена немедленно».

   — Не крепко ли будет? — призадумался Ягужинский.

   — Ничего. Погодя Россия спасибо скажет... Так, Пётр Андреевич? — повернулся государь к углублённому в бумаги Толстому.

   — Не погодя, а и ныне уже имя ваше славословят, мой император.

   — Ого! Он меня из суврена в императоры пожаловал...

   — С той поры-с, как веленьем вашим нахожусь в действительных тайных советниках и президентах Коммерц-коллегии, а к тому же ещё удостоен андреевским кавалером, — вы в моих глазах император-с.

   — А ежели я тебя ещё одним титулом пожалую? — лукаво подмигнул царь, знавший, что дипломат спит и видит себя графом.

   — Великим нареку-с... Как всем подданным вашим любезно.

   — Ну хоть бы раз в карман за словом полез! — рассмеялся Пётр.

   — Всему своё место-с. Слово — в голове, в карманах — кошель да часы... Тьфу ты! — вскрикнул вдруг Толстой, выхватывая часы. — Заболтался. На допрос надо, а я...

Вместе с ним исчез и Ягужинский.

В терем вошла Екатерина.

   — Сердитый или добрый?

   — Могу и осерчать, коли хочешь... А?

   — Значит, добрый.

Она присела к нему на колено, заискивающе поглядела в глаза.

   — Просить хочу соколика моего...

   — Попробуй.

   — Пожалей Марью Даниловну! Не я прошу, все тебя просят: и царица Прасковья, и Апраксин, и Брюс...

Царь оттолкнул жену.

   — О ком печалуешься? О детоубийце? Огнём её пожечь!

Но царица не унималась — опустившись на колени, прильнула щекой к ноге государя.

   — Для меня... На многом я её проверяла. Друг она нам. Ну, заблудилась, согрешила. И пострадала довольно... Отпусти её!

Пётр, не глядя, ответил:

   — Не хочу быть ни Саулом, ни Ахавом, которые, неразумною милостью закон Божий преступая, погибли и телом и душою.

«Худо, — подумала царица. — Если уж за божественное принялся, значит, добра не будет». Она поднялась, молча поцеловала мужа и удалилась.

И действительно, просьба Екатерины только ускорила участь Марьи Даниловны. Утром, едва проснувшись, Пётр созвал к себе сановников для суда над фрейлиной. Судьи увидели по лицу государя, какого он ждёт приговора, и присудили Марью Даниловну к плахе.

Весть о скорой кончине нисколько не испугала Гамильтон. «Видела я, как возводили людей на помост, — вспоминала она, — как священники читали напутствие, как палач замахивался секирой и как в последнее мгновенье объявляли о помиловании. И меня помилует Пётр Алексеевич. Он пожалеет».

В день казни узница обрядилась в белое шёлковое платье с чёрными лентами и отправилась на Троицкую площадь, как на парад. Несмотря на долгое заключение и перенесённые пытки, она мало изменилась. Глядя на неё, людям не верилось, что перед ними обречённая — так необычен был её наряд и до того радостно светилось улыбкой её исхудалое, всё ещё прекрасное лицо.

Сам Пётр залюбовался Марьей Даниловной и, когда она прошла мимо, подарил её таким взглядом, что узница окончательно успокоилась. Вздохнула свободно и её служанка, Екатерина Якимовна.