— Конь где?! — завопила судьиха, — Харцыз![9] Скажи, куда сховал лошадь?!
Тут пришёл черёд рассердиться казаку:
— Я? Харцыз? Та я ж… Та краше на шибиницу[10] идти, чем слухать такое! Та я ж загнал его, сиротину. Все бачили. Скакал, скакал, а он так и повалился, несчастный.
В тот же день в гетманской карете прикатила в Диканьку Матрёна.
— Выгнал? — встретила её мать.
— Да, выгнал! — не помня себя от этой новой обиды, крикнула девушка. — И тебя с батькой выгонит за донос!
Кочубеевна тут же спохватилась. Но было поздно: перед ней уже стояли потрясённые отец и Искра.
— Так он узнал?
Раз проговорившись, девушка, уже не останавливаясь, выложила всё, что знала, и даже то, о чём гетман не обмолвился и намёком.
— Сам Иван Степанович клялся перед иконой: «Заарестую Василия Леонтьевича и Искру, буду держать их в Батурине под замком, покудова не пойдут на покуту к государю Петру Алексеевичу. Тогда и я им прощение дам». Так и сказал.
— Как на ладони видно его прощение бисово, — исказив в мёртвой улыбке лицо, безнадёжно махнул рукой полковник. — Горяча будет гетьманьска ласка…
Матрёну заперли в чулан и сторожить приставили того же Яценку.
— Эге! — похвалялся он перед ключницей. — Ещё тот не родился, что у Яценки щось схарцызит. А найбильш того — живую дивчину. Та не сроду! — И, играя нацепленной ради этого случая турецкой саблей, он важно вышагивал по сумрачным сеням.
Утром Кочубей и Искра выехали налегке, якобы прогуляться по округе, и больше в Диканьку не возвратились.
Через два дня они прибыли в маетность Искры — Коломак… Здесь было около сотни казаков, верных полковнику и готовых честно постоять за него и за генерального судью.
Едва передохнув, Искра приступил к возведению на своей пасеке крепости.
— Нет, тут нам не удержаться, — покачал головой Василий Леонтьевич, осматривая игрушечные строения. — Одной пушкой всё снесут.
Искра вынужден был согласиться с Кочубеем. Крепостца действительно казалась скорее каким-то сараем.
Пока они рядили, как быть, к ним прискакал лазутчик:
— Панове! Гетьманьски сердюки идут великим войском на Коломак.
Судья и полковник, не теряя ни минуты, бросились к коням и ускакали в местечко Красный Кут, под защиту ахтырского полковника Фёдора Осипова.
Слух о побеге Кочубея пронёсся по всей Украине и замутил казацкие умы. Только и разговоров было и в нищих хатах, и в панских хоромах что о генеральном судье да о доносе его на Мазепу. Шли ожесточённые споры между сторонниками и врагами Василия Леонтьевича.
Больше всех горячились запорожцы и разбойные ватаги. За измену царю они готовы были низко поклониться гетману. Они и не видели измены в том, что обращённая в вотчину московских бояр Украина отложится от России. Кто же виноват, что русские обманули казаков? Не Москва ли подписала с Богданом Хмельницким договор? Не московский ли царь Алексей Михайлович клялся, что, кроме подмоги военной на случай войны, он ничего иного от Украины не добивается? А на поверку вольных казаков холопами московскими сделали, дома разорили, наслали сюда володеть и править народом москальских сановников… Молодец гетман!
Однако запорожцы и станичники пока что не переходили открыто на сторону Ивана Степановича. Их смущали слухи, будто гетман продал Украину ставленнику Речи Посполитой Станиславу Лещинскому и шведскому королю Карлу XII.
Тут надо было крепко подумать! Долго ли попасть впросак, из огня да в полымя?
А Мазепа тем временем не дремал. Диканьку окружили сердюки и царёвы солдаты. Почти все взрослые казаки в маетности Кочубея были переловлены и отправлены в город. Спаслась лишь малая горсть людей: то Яценко, каким-то образом пронюхав о близкой напасти, предупредил своих товарищей и бежал вместе с ними.
6. ТАК КУДА ЖЕ? КУДА?
Князь Дмитрий Михайлович Голицын почти не разлучался с гетманом. Он никак не мог понять, почему Пётр строго-настрого приказал следить за каждым шагом Мазепы. «Наветам» Кочубея Голицын не верил и даже смеялся над ними.
— Неужто же, — часто повторял он в кругу близких друзей, — не разумеет государь, что судья зуб точит на Ивана Степановича, за дочку мстя? Взять бы того Кочубея да казнить, чтоб другим неповадно было на добрых людей клеветать.
Сам Мазепа избегал разговоров о Василии Леонтьевиче, а когда при нём поминали (про неблагодарного судью, забывшего о великих гетманских милостях), он только болезненно улыбался: «Что ж, дескать, поделаешь! Когда же это было, чтобы люди за добро добром воздавали? Бог с ним».
Однажды Дмитрий Михайлович встретил Мазепу развесёлейшей и победной улыбкой:
— И Кочубей, и Искра, и поп Святайло сами бабочками на огонь летят.
— Да ну?
— Вот те и ну, коли в Смоленск отправились к государю.
— Ну что ж, государь сразу всё разберёт, — вздохнул гетман и, как бы желая покончить с неприятным разговором, деловито прибавил — А нам, князь, не до того. Нам и на работу пора.
Он до позднего вечера осматривал с Дмитрием Михайловичем возводимые в окрестностях Киева укрепления. От зоркого гетманского взгляда ничего не ускользало. Он всё замечал, придирался к каждой мелочи, распекал лентяев, просматривал отчёты инженеров. Голицын был в восторге от его ума и находчивости.
— Откуда сие в тебе? Словно бы всю жизнь только и строил.
— Служба у меня такая. Гетман должен быть и швец, и жнец, и в дуду игрец.
— И то, — вздохнул князь. — Так и государь наш мыслит.
Сказывались ли годы или уже дело было такое хлопотливое, а только к вечеру устал гетман. И то сказать: легко ли день-деньской носить личину спокойствия, когда в сердце неустанно скребётся злое сомнение?
Вернувшись домой, Иван Степанович до самой ночи просидел в глубокой думе. Несколько раз к нему входил сотник Орлик, пытался даже заговорить, но Иван Степанович продолжал отмалчиваться. Оживился он, лишь когда пришёл племянник его, Войнаровский.
— Вы чего? Или шкода какая?
— Шкода! — зло крякнул гетман. — Скаженный Кочубей к Смоленску пошёл, до государя…
— Какая ж тут шкода?
Иван Степанович с нескрываемым презрением посмотрел на племянника:
— И когда ты поумнеешь немного? Как ты не можешь понять, что если Кочубей всё самолично перескажет царю, то Пётр ему и поверить может. Да. Смекаешь?
— Теперь смекаю.
— А так, то вот тебе работа: голову разбей, а не допусти Кочубея до государя. Никак не допусти.
— Трудновато…
— Если голове трудновато, на конях смекалку вези. Ну, ступай. Но чтоб было, как я говорю. Ступай.
Утром Мазепу вызвали к Дмитрию Михайловичу.
У подъезда гетмана встретили наказной атаман Чечел и генеральный есаул Фридрих Кенигсек. Сухо ответив на их поклон и стараясь держаться как можно увереннее, гетман направился в княжеские покои.
— Швед наступает, — встретил его хозяин свежей новостью. — По всему видно, идёт на Украину. — И виновато обернулся к развалившемуся в кресле человеку: — Прошу прощения, за беспокойством и поздороваться не дал. Канцлер Головкин, — представил он гостя. — Он и весть сию недобрую привёз нам.
Приветливо кивнув головой, Головкин нараспев пробасил:
— Да-с, наступают.
С плеч Мазепы свалилась огромная тяжесть. Страхи его оказались напрасными. Голицын пригласил не на горе, а на военный совет.
Наступило длительное молчание. И гетман, и атаман, и есаул так жалко сгорбились, словно их жестоко и незаслуженно наказали. «Кат их ведает, лицедействуют они или воистину нашей тугою кручинятся», — подумал канцлер и взял Ивана Степановича за руку:
— А вы что же воды в рот набрали?
— Я погожу, — скромно ответил Мазепа. — Не всем же зараз.
Только после того как высказались все, он приступил к спокойному изложению своего мнения. Головкин слушал его с нескрываемым восхищением, а Голицын взирал на канцлера самодовольно и чванно, будто всё, что говорил гетман, исходило от него самого.
— Хо-хо! — беспрестанно повторял он своё излюбленное восклицание. — Хо-хо! Хлеб! Хлебушек в землю! Отменно надумал.
— Так и содеем, — решил канцлер, когда Иван Степанович кончил.
— А так, то и универсал[11] зараз составим, — расслабленно потянулся гетман и пощупал поясницу. — Старость не радость! Она не в седой голове, как люди балакают, не в седой голове, а во всем теле. Наипаче в пояснице сидит. Да. В пояснице.
— Куда там в седой голове! — возмутился Голицын. — У тебя не седая голова, а алмазная.
Как только универсал был готов, во все уголки Украины поскакали гонцы, предлагая населению скрыть в землю хлеб, деньги и иное добро, «дабы чертяке Карлу XII ничего не досталось. Чтоб издох он с поганым войском своим на святой украинской земле».
Казаки выслушивали указ и тотчас же безмолвно расходились по хатам. О чём было спорить? Кому были незнакомы гетманские «просьбы», скреплённые чёрной московской печатью? Попробуй откажись выполнить такую «просьбу»!
Украину захлестнули торжественные неуёмные перезвоны. Священники усердно молились о «покорении под нози всякого врага и супостата» и об «отвращении от пределы российские неприятеля, православия восточного гонителя и ненавистника».
Но в этом Иван Степанович немного перехватил.
— Православия ненавистник? — всполошились станичники и запорожцы. — А к чему же гетьманьски людины балакали, будто Карл в веру встревать не будет и над церковью не насмеётся?
Встревожился и атаман Фома Памфильев, прослушавший молебен на пути от Каменки в Киев. Какое-то смутное подозрение овладело им: «Чего-то как бы неладно! Чего-то словно бы не того…»
Фома был ещё человек нестарый. Ему до сорока недоставало трёх годов, а голова уже давно поубралась серебром, лицо покрыла густая сетка морщин. Только по глазам и можно было ещё признать беглого стрельца, прославленного многими лихими подвигами в битвах с боярами и купчинами. Глаза у Памфильева синие, как в лунную ночь снежная степь, и живёт в них всегда задорная, бесстрашная молодость.