— А господа Строгановы на что? У них и попросим.
— Дадут ли? Не верится, будто отпустят они нас и еще припас впридачу выдадут.
— А вы с казаками пошумите малость, позадирайте кого из местных. С хозяевами потолкуйте по-свойски. Как ты умеешь. Помнишь, когда у Барбоши был, то как с несговорчивыми беседовал?
— То дело нехитрое. Потолкуем со Строгановыми, за нами не станется. Пойдут ли казаки? Им зиму в крепости пересидеть куда сподручней.
— Круг созовем, я свое слово скажу. Казаки, что в Ливонию со мной хаживали, за тех ручаюсь. Остальных ты на себя бери. Тебя послушают. Главное — с есаулами накоротке перетолкуй. Их слово — закон.
Кольцо слушал, не сводя с Ермака настороженных глаз, думая о чем-то своем. Хотелось возразить атаману, что тащиться Бог знает куда с уже обжитого места, да еще по осени, нет никакого смысла. И чего они там найдут? Чего добудут? А даже и добудут, то обратно еще вернуться надо, сколько сил потратить… Но что-то мешало перебить атамана, возразить, ответить отказом. Было в его словах нечто завораживающее, притягательное. Так молодой парень, забыв обо всем, идет следом за приглянувшейся девкой, не зная зачем. Идет и все. Манит ее улыбка, походка, озорные глаза. И атаман предлагал нечто такое, отчего дух захватывало. А почему бы и не рискнуть? Где он только не побывал, с кем не бился. Про Сибирь же только слышал и никогда в мыслях не держал, что сможет вдруг там оказаться. И еще не решив, не веря до конца самому себе, представил таинственную страну, где огромные широкие реки, леса до небес, диковинное зверье, иные люди.
Он пока не знал, согласятся ли казаки, понравится ли им задумка атамана, но сам уже страстно захотел в поход. Знакомое чувство разжигало кровь сильнее хмеля, грозило затянуть в водоворот непредсказуемого, но оно, это щемящее чувство, питало и давало ни с чем не сравнимую радость жизни. Оно и было — сама жизнь. Безоглядная и стремительная.
— Одного не пойму, атаман, а зачем нам нужна Сибирь эта? Ну, повоюем Кучума. Не велик воин. А потом, что? Там жить станем? Обратно возвернемся? Опять к господам Строгановым.
— А я и сам не знаю, — неожиданно широко и доверчиво улыбнулся Ермак, как никогда раньше и не улыбался. — Там видно будет. Поглядим. Может, с полдороги обратно повернем. Кто знает. Может, в полон нас возьмут. Может, вовсе поубивают. Чего загадывать…
— Нет! Уж коль двинем, то до самого конца. Наших казачков только раззадорь, расшевели — и черт им не брат. Зубами грызть будут, а в полон не дадутся.
— Значит, решено? — спросил Ермак, поднимаясь с сырых бревен.
— Считай, решено. Я погулять люблю. С есаулами переговорю. А они уж пущай с казаками обговорят, обсудят. Потом и круг созовем.
— Добре, — подал ему широкую ладонь Ермак. — Про господ Строгановых не забудь. Только шибко не пугай, а то разбегутся, ищи их потом.
— Будь спокоен. Они нам еще платочками вслед махать будут. Не сомневайся, атаман.
ПОЗНАНИЕ ПИСАНИЯ
Анна Васильчикова в начале лета родила в суздальском Покровском монастыре мальчика. Его окрестили и нарекли Димитрием во имя святого, покровителя русского воинства. Мальчика тут же забрали от матери и отправили гонца к царю с донесением, в котором спрашивалось, как же поступить с сыном бывшей царской жены, а ныне инокини Анны.
Иван Васильевич распорядился привезти новорожденного в Москву, отдать на воспитание в Донской монастырь, а по достижении должного возраста постричь в монашествующие. Он при этом ни словом не обмолвился, считает ли мальчика своим наследником или то плод греха его бывшей жены, и игуменья Покровского монастыря недоумевала, как ей относиться к находящемуся в обители рабу Божьему Димитрию: то ли как к незаконнорожденному, то ли воздавать ему почести как отпрыску великокняжеской семьи. А розовощекий черноголовый бутуз и подавно ни о чем не печалился и лишь оглашал древние своды обители надсадным оглушительным ревом, как только приближалось время его законной кормежки.
Анна, когда у нее забрали сына, билась в дверь, рвала на себе волосы, выла, грозила монахиням страшными карами, требовала отпустить ее в Москву, но игуменья была непреклонна, и постепенно неутешная мать затихла и сидела, забившись в угол, неумытая и нечесаная.
Евдокия, которой было поручено кормить и купать мальчика, привязалась к нему, как к собственному сыну, и лишь когда проходила мимо кельи, в дверь которой билась несчастная Анна, то краска стыда от сопричастности к чужому горю заливала ее лицо. Она догадывалась, что не царского сына нянчит она, легко узнавала в нем черты любимого ей человека. Но мать младенца была царской женой, и никуда от того не денешься, даже если и не был их брак освящен таинством церкви. В той же мере она считала себя матерью ребенка и не желала расставаться с ним. Как же она была напугана, когда заметила набухание грудей, а вскоре от легкого надавливания пальцами на сосках выступило молочко, и она, перемежая слезы радости горестным всхлипыванием, со страхом поднесла грудь к ротику младенца. И он ухватил сосок, блаженно зачмокал, закатывая глазки, потянул в себя молочко женщины, отныне ставшей его второй матерью.
Возможно, игуменья заметила неожиданные перемены, произошедшие с Евдокией. Да и разве трудно было догадаться одной женщине, как расцвела и преобразилась тихая и скромная затворница от прикосновения к слабому и нежному ростку новой жизни. Но старая мудрая игуменья ничем не выдала своего знания и лишь чаще и дольше стала оставаться одна в монастырском храме коленопреклонной перед иконой Божьей Матери.
Когда пришел срок везти Димитрия в Москву, она призвала Евдокию к себе и, не поднимая изможденного постами и бдениями морщинистого лица, протянула небольшой, но увесистый кошель, строго проговорив низким старческим голосом:
— Возьми на расходы дорожные. Береги дитятко. Поди, знаешь, чей он сын?
Евдокия приняла кошель, не говоря ни слова, опустилась на колени под благословение:
— Прости, матушка, — всхлипнула она.
— Бог простит, милая. Молиться за тебя стану. Ничего не говори мне и так все пойму, ни в чем тебя винить не стану. Вижу, что привязалась к младенцу и ожила. Может, и к лучшему, коль бабья доля тебя поманила, позвала. Господь заповедовал нам продолжать род людской и тебе решать, по какому пути пойти, куда голову преклонить. Пока жива, окажу помощь посильную, если потребуется. Блюди себя и не нарушай заповедей церкви нашей. — Она торопливо сняла с шеи образок Богородицы и одела на склоненную голову Евдокии, перекрестила, помогла подняться и легонько подтолкнула в спину. — Иди и помни, что отныне не властна ты над собой и многие судьбы в руках твоих.
При въезде в Москву возок, в котором ехала Евдокия с младенцем, остановился возле шумного базара, и возница, кряхтя, спустился на землю, не оглядываясь, пошел к квасному ряду, верно, желая промочить горло. Евдокия поняла, что более благоприятного момента не будет, подхватив спящего мальчика, выбралась из возка и, быстро ступая, нырнула в бурлящий круговорот горластых торговцев и покупателей, где вскоре затерялась, вышла на соседнюю улицу и опрометью бросилась вдоль стоящих ровно, как по линейке, окраинных домов, свернула в первый же попавшийся ей переулок, налетела на собачью свадьбу, ее облаяли добродушные вислоухие псы, но она, ничего не замечая и не слыша, бежала все дальше и дальше. Наконец, остановилась перевести дух и стала соображать, куда же ей идти.
На постоялом дворе останавливаться опасно. Если возница доберется до Донского монастыря, сообщит о пропаже дитя и монахини, то об этом вскоре станет известно царю, а тот распорядится искать ее и наверняка первым делом кинутся по постоялым дворам. Оставались князья Барятинские, которые некогда весьма радушно принимали ее. Но теперь, когда прошло столько лет, узнают ли они, пустят ли в дом. Но, однако, иного выхода у нее просто не было и она, прошептав молитву, медленно побрела к центру Москвы, время от времени спрашивая у прохожих как найти усадьбу князей Барятинских.
Старый слуга, вышедший к ней навстречу, с подозрением оглядел миловидную монахиню, покосился на запеленутого ребенка и ушел в дом. Его долго не было, наконец, он вернулся и кивком головы пропустил вперед себя, повел в комнаты.
Старый князь, Петр Иванович Барятинский, узнав о появлении незнакомой монахини, не на шутку встревожился. По Москве давно уже ползли слухи, будто бы бывшая царская жена Анна Васильчикова, будучи в монастырском заточении, родила сына. Одни считали, что-то прямой царский наследник, и царь повелел вернуть Анну обратно и встретить ее как законную царицу с подобающими почестями. Но не проходило и дня как кто-нибудь из соседей сообщал вдруг, что у Анны родился мальчик в звериной шкуре с рогами и копытами от антихристового семени — и теперь надо вскорости ожидать конца света. Мол, всю Москву окружили крепкими заставами, жгут смолье, курят ладан и доглядывают за приезжими гостями. Да разве от нечистой силы убережешься этаким обычаем?
А тут до княжеских и боярских дворов докатилось страшное известие о смерти царевича Ивана, которого будто бы и лишил жизни тот самый младенец, семя антихристово. И способствовали тому немцы и иные басурмане, проживающие в стольном городе. Народ всколыхнулся и начал жечь дома иноземцев, кинулся с дубьем в Немецкую слободу, да были остановлены прицельным огнем из ружей живущих дружно немцев и иных приезжих гостей.
Что ни день, как рождался новый слух, и моментально наполнившие городские улочки юродивые и кликуши громогласно блажили, перемывая косточки и боярам, и немцам, и знатным людям. Жалели лишь царя, который будто бы собрался на вечное заточение в монастырь, что специально для него будут строить в глухих урочных местах.
На счастье, никто не знал, в каком из монастырей произошло рождение загадочного младенца, иначе давно бы уже кинулись требовать выдачи его и предания огню. Сам 5де Иван Васильевич после погребения сына в Архангельском соборе надолго закрылся в своих покоях и никого не допускал к себе. Борис Годунов с Богданом Бельским, которым доложили об исчезновении привезенного в Москву сына Анны Васильчиковой, долго совещались, не зная, что предпринять. Любой их поступок мог быть обращен против них. Потом улучили момент и решительно вошли в комнату к Ивану Васильевичу, застав его стоявшим на коленях перед образами, и сбивчиво доложили о случившемся. Но Иван Васильевич не проявил никакого интереса к их сообщению и лишь спросил, когда ожидается прибытие из Рима папского легата, который должен был выступить посредником между ним и Стефаном Баторием. Точной даты бояре указать не могли. Царь махнул рукой, выпроваживая их. Никаких указаний насчет розыска пропавшего младенца дано не было. Бояре вздохнули — еще одной заботой меньше, и каждый занялся своим делом. Об исчезнувшем ребенке на время забыли…