Куда летит время. Увлекательное исследование о природе времени — страница 30 из 74

Ожидание синхронности по умолчанию пустило глубокие корни в современной цифровой жизни, но так было не всегда. В XIX веке Европа, США и весь остальной мир всеми силами старались выкарабкаться из того, что историк Питер Галисон называл хаосом некоординированного времени. Уровень развития астрономии позволял каждому отдельному городку обзавестись хронометром, но его показания удовлетворяли запросы местных жителей лишь до тех пор, пока не требовалось выехать за пределы родного местечка. По мере расширения сети железных дорог и ускорения сообщения между отдаленными населенными пунктами путешественники стали замечать, что показания времени в разных городах существенно расходятся. В 1866 году, когда в Вашингтоне, округ Колумбия, наступил полдень, в Саванне, согласно показаниям официального местного времени, было 11:43, в Буффало – 11:52, в Рочестере – 11:58, в Филадельфии – 12:07, в Нью-Йорке – 12:12, а в Бостоне – 12:24. В одном только штате Иллинойс насчитывалось более двух дюжин вариантов местного времени. В 1882 году, когда Уильям Джеймс отплыл в Европу, чтобы встретиться с ведущими психологами Старого Света и заняться продвижением своей книги, по ту сторону океана оставалось государство, за которым, по разным сведениям, числилось от шестидесяти до ста эталонов местного времени.

В целях упрощения расписания движения поездов и предотвращения аварий на железных дорогах была предпринята первая попытка координации показаний времени в разных городах США путем обмена сигналами времени по телеграфу, продиктованная соображениями удобства. Преимущества синхронизации ощущались повсеместно; временной ландшафт перестал быть изолированной площадкой, тщательно откалиброванной по минутам, и покрылся широкими прямолинейными трактами настоящего. Джеймс возвратился в США в 1883 году в воскресенье 18 ноября точно в полдень, когда правительство отдало указ о сокращении количества часовых поясов в стране с двух дюжин до четырех. Эта знаменательная дата вошла в историю как «День двух полудней», так как половине американцев, очутившихся в новом часовом поясе, пришлось переводить часы назад и пережить полдень во второй раз. «Население восточной половины часового пояса заново проживает небольшой отрезок своей жизни, а в противоположной половине часового пояса люди оказались заброшены в будущее, причем кое-кто опередил время на целых полчаса», – писала газета New York Herald.

На изломе веков ценой невероятных политических усилий было принято решение о единой координации систем хронометрирования всего мира. На поверхности земного шара начертали невидимые линии, обозначающие двадцать четыре часовых пояса одинаковой ширины. С тех пор понятие «сейчас» приобрело точное фиксированное значение для каждого жителя Земли. Французский математик Анри Пуанкаре, идейный вдохновитель движения в поддержку координированного времени, охарактеризовал время как проявление convention, то есть общественного договора. Впрочем, отмечает Галисон, во французском языке слово convention означает не только консенсус, выработанный путем согласования разных мнений, но и удобство. Придерживаясь общепринятого представления о настоящем, мы заметно упрощаем себе жизнь, которая тесно связывает нас с окружающими.

Представление о времени как о следствии общественного договора оказалось большой неожиданностью для тех лет. Начиная с XVII века, физики большей частью разделяли представления Исаака Ньютона о времени и пространстве как о «бесконечных, однородных и непрерывных сущностях, не подверженных влиянию непосредственно наблюдаемых объектов и действий, предпринимаемых нами в ходе их измерения». «Абсолютное, истинное математическое время само по себе и по самой своей сущности, без всякого отношения к чему-либо внешнему, протекает равномерно»[46], – добавил Ньютон. Предполагалось, что время было вплетено в канву Вселенной на одной из ступеней ее развития, но в XX веке осознание того, что время существует только вследствие измерения, стало частью повседневной практики. Эйнштейн заявлял прямо: время – это «то, что определяется с помощью часов», но никак не более того.

Оказывается, когда я, проснувшись ночью, тянусь к столику у изголовья кровати посмотреть на часы, я в некотором роде протестую против заведенного порядка вещей. Мир времени по определению порожден обществом, утвердившим единый ориентир для отсчета жизненных невзгод и роковых испытаний для всех народов и государств. Мои часы показывают мне мое настоящее и предлагают запечатлеть его точное значение в числах, если я соглашусь поставить свою подпись под вселенским соглашением, но я хотел бы видеть себя единоличным хозяином своего времени – и глубокой ночью, и в любое другое время суток.

Я понимаю, что это самообман. Каждое живое существо, начиная от моего собственного организма и заканчивая медузами, бороздящими сумеречные глубины морей, и микробами, образующими налет на зубах, пока я сплю, состоит из множества упорядоченных частиц. Это клетки, реснички, цитоскелет, различные органы и органеллы и так далее вплоть до наследуемых единиц генетической информации, благодаря которым некоторые индивидуальные черты нашего организма сохраняются в веках. Организация предполагает обмен информацией в целях координации функций отдельных элементов и поддержания единого порядка действий. Время играет роль фоновой беседы, за которой части нашего организма создают единое целое, превосходящее сумму отдельных элементов. В моей воле игнорировать эту болтовню и спустя несколько секунд пуститься в одиночное плавание по волнам ночи, но продолжаться оно будет лишь до тех пор, пока я не буду углубляться в определение понятия «я».

ВРЕМЯ ИГРАЕТ РОЛЬ ФОНОВОЙ БЕСЕДЫ, ЗА КОТОРОЙ ЧАСТИ НАШЕГО ОРГАНИЗМА СОЗДАЮТ ЕДИНОЕ ЦЕЛОЕ, ПРЕВОСХОДЯЩЕЕ СУММУ ОТДЕЛЬНЫХ ЭЛЕМЕНТОВ

Индустриализацию конца XIX столетия часто описывают как период обесчеловечивания: труд становился все более рутинным и механическим, рабочие превратились в винтики механизмов. Но с приближением XX века город в целом пережил прямо противоположную трансформацию, наделившую его некоторым сходством с живым организмом. Границы города расширились, громады зданий стали неотделимы от жильцов; сети труб и проводов стремительно разрастались, спеша удовлетворить растущие запросы населения. «Большой город все больше напоминает совершенный организм, наделенный нервной системой. Газ и питьевая вода поступают из одного конца города в другой по его кровеносным сосудам, среди которых отчетливо различаются вены и артерии, – говорилось в одном из школьных учебников 1873 года выпуска. – Когда во время ремонтных работ вскрывают дорожное покрытие, нам представляется редкая возможность проникнуть в тайную жизнь города, удивительные проявления которой ощущаются на далеких расстояниях».

С другой стороны, в изучении живых существ возобладал технический подход. Для понимания принципа действия «животной машины», как называл организм немецкий физиолог Эмиль Бойс-Рэймонд, ученым требовалось представить процессы дыхания, сокращения мышц, передачи нервных импульсов, кровообращения, сердцебиения и лимфотока в виде механизмов, оснащенных ременными шкивами и роторными двигателями на газовой тяге. Одна из лабораторий того времени специализировалась на изучении разного рода «неисправностей» у животных (главным образом у лягушек и собак), вызванных действием вращения, для чего в цокольном помещении были установлены два мотора. Кошек и кроликов рассекали живьем, пытаясь выяснить, как функционируют их внутренние органы; для поддержания дыхания приходилось нагнетать воздух в легкие животного кузнечными мехами. Однако раздувать кузнечные мехи было слишком тяжело для ассистентов ученых, так что к 70-м годам XIX века эту функцию выполняли механические насосы, которые обеспечивали равномерное дыхание животного без перебоев, заставляя легкие работать с точностью часового механизма. Та же фабрика физиологии, как утверждает историк Свен Дириг, создала первый живой организм, в котором в равной степени присутствовали черты машины и животного, а также обслуживала его, пока наука испытывала в нем потребность. Это стало возможным благодаря точному определению времени.

Конец XIX столетия стал золотым веком автоматики, в котором вынашивали идеи о создании механического человека, движимого сложным внутренним часовым механизмом, который мог бы везти конные экипажи, зачитывать алфавит, рисовать картины и писать свое имя. Карл Маркс отождествлял фабрики с автоматами: «На место отдельной машины приходит это механическое чудовище, тело которого занимает целые фабричные здания и демоническая сила которого, сначала скрытая в почти торжественно-размеренных движениях его исполинских членов, прорывается в лихорадочно-бешеной пляске его бесчисленных собственно рабочих органов»[47]. В потоке метафор, перетекающих одна в другую, раскрывается бездонная глубина вопроса: в чем состоит принципиальное отличие человеческого организма от часового механизма? Чем осознанное действие отличается от механических движений рабочих органов? Каким образом внутри биологического механизма зародилось сознание? И где прячется то неуловимое нечто, которое делает человека личностью – внутренний гомункул, душа, дух? «Даже если никогда не представится возможности произвести гомункула, а все попытки собрать его по осколкам окажутся безуспешными, ученые все равно заметно продвинулись в данном направлении», – отмечал Вильгельм Вундт в 1862 году. Годом ранее французский анатом Поль Брока обнаружил, что за функции речи и памяти отвечают волокна коры головного мозга левых фронтальных долей. Томас Эдисон был восхищен: «В ходе восьмидесяти двух показательных операций на головном мозге было достоверно доказано, что сущность личности кроется в участке коры, известном как центр Брока, – заявил он в 1922 году. – То, что мы зовем памятью, умещается на крошечной полоске нервной ткани длиной меньше четверти дюйма