Куда ж нам плыть? Россия после Петра Великого — страница 17 из 25

ыл построен специальный цейхгауз). Коридор становился все уже, а полотняные стены его все выше и выше. Вскоре вся масса несчастного зверья – медведи, волки, лоси, олени, зайцы, козы, кабаны, рыси – все вместе попадали на ограниченную полотняной стеной поляну, посреди которой стоял ягт-ваген императрицы и ее вооруженной до зубов свиты. Анна открывала огонь, а ее обер-егерь Бом непрерывно подавал государыне одно заряженное ружье за другим. Он даже придумал особые гильзы, смазанные салом, что помогало быстро перезаряжать ружья. Бойня продолжалась до «полной победы». После этого неудивительны грандиозные «успехи» российской Дианы, убившей только за два с небольшим месяца своего пребывания в Петергофе в 1740 году 9 оленей, 16 диких коз, 4 кабана, 1 волка, 374 зайца, 68 диких уток и 16 морских птиц. Впрочем, уток и птиц государыня, скорее всего, била влет прямо из окна Монплезира.

Конечно, грандиозные охоты и ежедневная стрельба требовали большого количества дичи, которой в окрестностях Петергофа, да и в Петербургской губернии, уже не хватало. И тогда во все концы страны рассылались указы о ловле зверей и птиц, которыми пополнялись зверинец и «менажерии» – птичники. Сделать это было не всегда легко. Генерал АИ.Румянцев – военный администратор Украины – в конце 1739 года сокрушался, что указ «о добытии в Украине зверей, диких кабанов и коз и о ловле куропаток серых» выполнить не может «за весьма опасным от неприятеля… (шла война с турками и татарами. – Е.А.) и за приключившеюся в малороссийских полках продолжающеюся опасною болезнью».

Попутно замечу, что Петергоф при Анне, ставший любимым загородным местом отдыха, преобразился. О прежнем запустении не могло идти и речи. Анна распорядилась продолжить и завершить начатые Петром I постройки. Дело поручили Михаилу Земцову. Началась серьезная перестройка фонтанов, была развита сеть аллей Верхнего сада и Нижнего парка. Бартоломео Карло Растрелли одну за другой создавал свинцовые статуи, которые золотили и укрепляли на подножье фонтанов. В 1735 году в ковше Большого каскада по модели Растрелли был отлит и установлен знаменитый Самсон. Сама идея фонтана – памятника победе России под Полтавой 27 июня 1709 года, в день святого Сампсония, была весьма популярна в литературе и искусстве петровского времени, но изображение богатыря Самсона (Россия), раздирающего пасть льву (Швеция), появилось в анненскую эпоху. С тех времен дошел до нас прелестный фонтан «Дубок», который придумал Б.К.Растрелли.

Конечно, здесь можно порассуждать о «комплексе амазонки», обратить внимание на силу, мужеподобные черты и грубый голос императрицы, сделать из этого далеко идущие выводы и окончательно запутать доверчивого читателя. Но я делать этого не буду, ибо ни шуты, ни стрельба не могли вытеснить самой главной страсти императрицы Анны к единственному, обожаемому ею мужчине – Эрнсту Иоганну Бирону.

Глава 11групповой портрет с императрицей

Ни один из придворных льстецов, как бы подобострастен и лжив он ни был, не решился назвать императрицу Анну Иоанновну красавицей. Это было бы уж слишком. Это видно по всем ее портретам. Вот она сидит на троне – высокая, грузная женщина. Короткая шея, ниспадающие на плечи локоны густых, смоляных волос. Открытое белое платье с фламандским кружевом не кажется на ней изящным и красивым, не придает ей женственности и шарма. Длинный нос, угрюмый вид, недобрый взгляд черных глаз… Ох, не красавица! И не добрейшей души человек! Это мы уже поняли из предыдущей главы. Попробуем дополнить этот известный портрет и сделать его групповым портретом с дамой. Вокруг трона Анны почтительно замерли четверо ее главнейших сподвижников…

Справа от государыни – высокий, красивый человек с несколько одутловатым, надменным лицом и тяжелым взглядом. Это тот, кто стал притчей во языцех в анненское царствование и оставил свое имя для целой эпохи русской истории – «бироновщина».

Герцог Бирон, или Любимый обер-камергер

Сыну фельдмаршала БХМиниха, Эрнсту Миниху, принадлежат весьма выразительные строки об отношениях Анны и Бирона: «Сердце ее (Анны) наполнено было великодушием, щедротою и соболезнованием, но ее воля почти всегда зависела больше от других, нежели от нее самой. Верховную власть над оною сохранял герцог Курляндский даже до кончины ее неослабно, и в угождение ему сильнейшая монархиня в христианских землях лишала себя вольности своей до того, что не токмо все поступки свои по его мыслям наитончайше распоряжала, но также ни единого мгновения без него обойтись не могла и редко другого кого к себе принимала, когда его не было».

Остановим мемуариста. Во-первых, не забудем, что он сын своего знаменитого и весьма амбициозного отца, который, конечно, сам был бы не прочь «лишить вольности» императрицу и занять место Бирона с правой руки императрицы. Во-вторых, о какой «вольности» в представлениях Анны – по складу характера женщины домостроевского XVII века, умолявшей, как мы помним, своего дядюшку Петра Великого побыстрее решить ее «супружественное дело», – может вообще идти речь? В Бироне Анна нашла своего избранника и подчинилась ему, как подчинялась бы любому определенному дядюшкой или судьбой мужу. И подчинение это не было для нее тягостным, как полагает «вольнолюбивый» отпрыск фельдмаршала.

Впрочем, далее он пишет: «Никогда на свете, чаю, не бывало дружественнейшей четы, приемлющей взаимно в увеселении или скорби совершенное участие, как императрицы с герцогом Курляндским. Оба почти никогда не могли во внешнем виде своем притворствовать. Если герцог являлся с пасмурным лицом, то императрица в то же мгновение встревоженный принимала вид. Буде тот весел, то на лице монархини явное напечатывалось удовольствие. Если кто герцогу не угодил, то из глаз и встречи монархини тотчас мог приметить чувствительную перемену. Всех милостей надлежало испрашивать от герцога, и через него одного императрица на оные решалась». Есть множество других источников, которые подверждают полнейшую зависимость Анны от Бирона. Но все-таки в их отношениях обращает на себя внимание одна выразительнейшая деталь, которую, как и другие мемуаристы, подметил Миних-сын.

Он писал о том, что Анна и Бирон никогда не расставались, проводили целые дни вместе. Об этом мы имеем сведения и от других современников Анны. Так, из доноса В.Н.Татищева на полковника Давыдова следует, что Давыдов говорил ему: «Чего добра уповать, что государыню мало видят – весь день с герцогом: он встанет рано, пойдет в манежию (конный манеж – Е.А) и поставят караул, и как государыня встанет, то уйдет к ней и долго не дождутся, и так государыни дела волочатся, а в Сенат редко когда трое [сенаторов] приедут».

Примечательно и одно курьезное дело Тайной канцелярии 1735 года о дворовом человеке помещика Милюкова Василии Герасимове, который при посторонних распространялся на следующую тему: «Господин их пропал от генерала Бирона, который приехал з государынею императрицею и с нею, государынею, живет и водится рука за руку, да и наш господин был пташка, и сам было к самой государыне прирезался, как она, государыня, в покоях своих изволила опочивать. И тогда господин мой, пришед во дворец, вошел в комнату, где она, государыня, изволила опочивать (поражает при этом патриархальная простота нравов двора. – Е.А), и, увидя ее, государыню, в одной сорочке, весь задражал (целомудренно полагаю, что задрожал со страху. – Е.А), и государыня изволила спросить: «Зачем ты, Милюков, пришел?», и он государыне сказал «Я, государыня, пришелпроститца» – и потом из комнаты вышел вон», что и стало якобы причиной гонений на Милюкова, которого сослали в Кексгольм.

Любовь Анны к Бирону бросалась всем в глаза, она не могла ни дня обойтись без фаворита. Его увлечения становились увлечениями императрицы. То она вслед за Бироном едет осматривать конюшни Миниховского кирасирского полка, куда пригнали из Германии 500 лошадей, и показывает свое «всемилостивейшее удовольствие». То императрица отправляется в только что построенный манеж Бирона и смотрит «экзерциции конной езды» и, конечно, «искусство ездящих (кто был одним из таких замечательных наездников, мы можем догадаться. – Е.А.) и изрядныя лошади возбудили у Ея императорского величества великое удовольствие». Не прошло и двух недель, как государыня вновь поехала в «построенный для конной езды дом» посмотреть на вольтижировку. Наверняка там был Бирон. Еще через две недели она смотрела там же экзерциции кадетов и «свое удовольствие о том… словами объявить изволила» и т. д. и т. п.

Сам Миних-отец писал о Бироне: «Он был вкрадчив и очень предан императрице, которую никогда не покидал, не оставив вместо себя своей жены». Эта неволя не была тягостна Анне, которая нуждалась в покровительстве и защите, и Бирон, по-видимому, такую защиту ей дал. Наконец, не следует забывать, что во все времена отношения, в том числе при дворе, были обусловлены не только расчетом, но и просто тем, что называется любовью и чего часто применительно к людям из далекого прошлого не могут понять и простить высокоученые потомки. На следствии в 1740–1741 годах Бирон в ответ на обвинения, что он лишил государыню воли и значения, ни на шаг от нее не отходил, говорил, что тут была необыкновенная привязанность самой государыни, что «ему всегда легчее было, когда посторонние при Ея императорском величестве присутствовали, дабы между тем иметь от беспрестанных своих около Ея императорского величества усердных трудов хотя какое отдохновение». Понимая известное лукавство властолюбивого фаворита, конечно, недремно сторожившего государыню, как Кощей Бессмертный сторожил свой сундук, все-таки можно поверить его утверждению, что, когда он, в присутствии Анны Леопольдовны, уходил от императрицы, «в тот час опять к себе призвав, приказывала» какое-то дело, да еще и жаловалась, что она ему «прискучила».

Понятно, что при таких отношениях влюбленная Анна и не думала скрывать своей близости с Бироном, всюду появлялась с ним под ручку («герцог Курляндский вел ее под руку» или «Ее величество опиралась на руку герцога Курляндского» – из записок англичанки Э.Джастис), публично и особо выделяла его из прочих придворных, что неизбежно порождало волны слухов, сплетен и осуждения. В 1734 году придворный служитель Коноплев рассказывал: «Я видел, что ныне обер-камергер со всемилостивейшею государынею во дворце на горе (имеется ввиду возвышение для трона или места обеда государя. – Е.А.) при вышних персонах сидел на стуле и держал-де Ее величество за ручку, а у нас-де князь Иван Юрьевич Трубецкой, генерал-фельдмаршал, и князь Алексей Михайлович Черкасский изстари старые слуги, а они все стоят». На это коллега Коноплева, намекая на распространенные слухи о том, что Бирон регулярно государыню «штанами крестит», ядовито отметил, что иным сановникам «далеко… такой милости искать – ведь обер-камергер недалече от государыни живет».

Бирон появился в окружении Анны в конце 1710-х годов. Историк С.Н.Шубинский сообщает, что 12 февраля 1718 года, по случаю болезни обер-гофмаршала и резидента при дворе герцогини Курляндской Петра Бестужева-Рюмина, Бирон докладывал Анне о делах. Вскоре он был сделан личным секретарем, а потом камер-юнкером герцогини. До этого он пытался найти место в Петербурге при дворе царевича Алексея и его жжены Шарлотты Софии. К середине 20-х годов XVIII века он был уже влиятельным придворным герцогини Анны. Сохранился указ Екатерины I к Петру Бестужеву-Рюмину: «Немедленно отправь в Бреславль обер-камер-юнкера Бирона или другова, который бы знал силу в лошадях и охотник к тому, и добрый человек для смотрения и покупки лошадей, которых для нас сыскал князь Василий Долгорукой в Бреславле». Как видим, Бирон, страстный любитель лошадей, был уже известен в ту пору (возможно, с чьих-то слов) в Петербурге императрице Екатерине I. Весной 1725 года сестра Анны Прасковья Иоанновна передала 200 рублей для Анны через камер-юнкера Бирона.

Сближение Анны с Бироном произошло, как сказано выше, вероятнее всего осенью 1727 года, после того, как из Митавы по воле Меншикова был отозван Бестужев-Рюмин, бывший, как уже сказано выше, ее любовником и возвращения которого она так тщетно добивалась все лето и осень 1727 года. Когда Бирон занял место Бестужева в спальне герцогини, тот был крайне раздосадован этим поступком подчиненного и негодовал на проходимца, который втерся к нему в доверие: «Не шляхтич и не курляндец, пришел из Москвы без кафтана и чрез мой труд принят ко двору без чина, и год от году я, его любя, по его прошению, производил и до сего градуса произвел, и, как видно, то он за мою великую милость делает мне тяжкие обиды, и сколько мог здесь лживо меня вредил и поносил, и чрез некакие слухи пришел в небытность мою [в Митаве] в кредит».

Говоря о Бироне, всегда касаются его родословной. Действительно, происхождение фаворита живо обсуждалось и современниками, и потомками. В 1735 году одна придворная дама Елизаветы Петровны – Вестенгард – донесла на другую даму – Иоганну (Ягану) Петрову, которая якобы говорила, что «обор-камергер очень нефомильной (незнатный. – Е.А.) человек».

Слухи о «нефомильности» (то есть незнатности) Бирона циркулировали постоянно. Добрейшая Наталия Борисовна Долгорукая в своих «Своеручных записках» писала о Бироне, что «он ничто иное был, как башмачник, на дядю моего сапоги шил». Этот «аристократический комплекс», простительный графине Шереметевой (в замужестве княгине Долгорукой), прочно внедрился в историческую литературу. Редкий автор не отметит, что Бирон – из форейторов, конюхов или, по крайней мере, что дед его состоял при конюшне курляндских герцогов. Забавно, что всем известная страсть фаворита к таким благородным животным, как лошади, в таком контексте как бы подтверждала незнатность происхождения Бирона.

Конечно, любовь к лошадям еще не говорит о происхождении будущего герцога Курляндского из конюхов. Нет оснований верить и официальной версии тех времен, гласившей, что курляндские Бироны – родственники французского герцогского рода Биронов. Впрочем, «генеалогическая суетность» (выражение историка Евгения Карновича) вполне простительна для «нефомильного» Бирона. Известное тщеславное стремление связать свое происхождение с древним и непременно иностранным родом было весьма характерно для дворянства России, да и других стран. Разве можно было считать себя по-настоящему знатным господином, если твой предок не вышел из зарубежья, лучше – немецкого, литовского, но можно, на крайний случай, и из «знатных татарских мурз». В этом смысле Бирон мало чем отличался от Меншикова, выводившего свой род от литовского рода Менжиков, от Разумовского (фаворита Елизаветы), породнившегося в генеалогических таблицах со знатным польским родом Рожинских, или Потемкина, которому академик Миллер приискал предков в Священной Римской империи германской нации. Эта простительная человеческая слабость существует и ныне, чем пользуются, например, антиквары США, предлагающие большой выбор старинных дагерротипов и фотографий неизвестных дам в кринолинах и господ в цилиндрах (так и написано – «Доллар за предка»), чтобы каждый мог выбрать «предков» по своему вкусу и повесить их портреты на стене в гостиной и знакомить со своей придуманной родословной простодушных гостей.

В версии о происхождении Бирона, родившегося 23 ноября 1690 года (иначе говоря, он был старше Анны на три года), положимся на Е.П.Карновича, изучавшего с этой целью курляндские архивы. По его наблюдениям выходит, что отец Эрнста Иоганна Бирона был немцем, корнетом польской службы (что в условиях вассальной зависимости Курляндии от Речи Посполитой выглядит естественно), а мать происходила из дворянской семьи фон дер Рааб и, по-видимому, род Биронов можно отнести к мелкопоместному неродовитому служилому сословию, не внесенному (по причине худородства) в списки курляндского дворянства, что и было предметом терзаний Бирона и причиной его генеалогических комплексов. У Эрнста Иоганна было два брата: старший, Карл-Магнус, и младший, Густав. Оба впоследствии сделали при помощи брата военную карьеру: старший стал генерал-аншефом в сентябре 1739 года, младший догнал брата через полгода, в феврале 1740-го, и, недолго побыв генерал-аншефом, умер в 1742 году.

Известно также, что Эрнст Иоганн учился в Кенигсбергском университете, но вышел из него недоучкой – курса не кончил. Причиной этого стала какая-то темная история, о которой Бирон летом 1725 года писал обер-камергеру и фавориту Екатерины I Густаву Левенвольде, жалуясь на свою «тяжкую нужду». Он сообщал всю печальную историю своего «вылета» из прославленного учебного заведения. Оказалось, что в 1719 году он «с большой компанией гулял ночью по улице, причем произошло столкновение со стражею, и один человек был заколот. За это все мы попали под арест; я три четверти года находился под арестом, потом выпущен условием заплаты на мою долю 700 талеров штрафа, а иначе просидеть три года в крепости». И далее он просит Левенвольде замолвить за него слово перед прусским посланником в Петербурге Мардефельдом. Левенвольде, пользуясь своим влиянием на императрицу Екатерину, вероятно, помог Бирону избавиться от долга, покинуть пределы прусского короля и приехать в Россию. По-видимому, он жил в Риге. В 1738 году был взят в Тайную канцелярию сибирский вице-губернатор Андрей Жолобов, который в допросе признался, что с Бироном он знаком по Риге, во времена губернаторства там князя А.И.Репнина (конец 1710-х – первая половина 1720-х годов). Жолобов добровольно, без принуждения, даже хвалясь, вдруг сказал начальнику Тайной канцелярии Ушакову, что он Бирона «бивал, а ныне рад бы тому был, чтоб его сиятельство узнал меня. Хотя не ради чего, только чтоб знал. И есть у меня курьезная вещица: 12-ть чашечек ореховых, одна в одну вкладывается, прямая вещица такому графу – ведь ему золото и серебро не нужно!» (в том смысле, что он и так уж богат). Болтун некстати для себя вспомнил, что в Риге, «будучи на ассамблее, стал оный Бирон из-под меня стул брать, а я, пьяный, толкнул его в шею и он сунулся в стену». Жолобова, обвиненного в мздоимстве, без особого шума казнили. Это наводит на мысль, что невольно, по глупости, он сообщил некие действительные и малоприятные эпизоды из ранней жизни герцога Курляндского в России. Но тогда Бирон, по-видимому, не нашел места и, возможно, как это описывает Бестужев-Рюмин, в весьма стесненных обстоятельствах вернулся к родным пенатам и припал к ногам всесильного в Митаве русского резидента и фаворита Анны с просьбой о помощи. Тогда-то Бестужев и взял в штат двора герцогини способного юношу. А уж затем произошло все то, что и произошло… Бирон прочно засел в спальне и сердце герцогини.

Тотчас же после утверждения самодержавия Анны в 1730 году Бирон был вызван из Курляндии (очевидно, сразу Анна не смогла взять его с собою из-за сопротивления верховников – слухи о фаворе Бирона были, конечно, известны в Москве) и приближен ко двору. В апреле 1730 года он получил чин обер-камергера и с этим чином, согласно поправке, специально внесенной Анной в петровский «Табель о рангах», «переезжает» из четвертого во второй класс, что соответствовало гражданскому чину действительного тайного советника или генерал-аншефа (по военной иерархии). Одновременно он получает ленту ордена Александра Невского.

В июне 1730 года Бирон был «возвышен от его Римского цесарского величества в государственные графы и пожалован от его величества своим алмазами богато украшенным портретом». Это было признание особой роли придворной персоны русского двора – австрийский император Карл VI обычно жаловал имперскими графами и светлейшими князьями тех придворных русского двора, на которых указывал российский владыка через аккредитованного при его дворе австрийского посланника. В ответ австрийский посланник граф Вратислав был награжден высшим российским орденом Андрея Первозванного. Но и фаворит в наградах обижен не был – 30 октября 1730 года ему пожаловали кавалерию того же ордена. С тех пор его официальный титул полностью звучал так: «Его высокографское сиятельство, господин рейхсграф и в Силезии вольный чиновный господин (получив графское достоинство Священной Римской империи германской нации, человек приобретал тем самым владения в Империи, чаще всего – в Силезии. – Е.А) Эрнст Иоганн фон Бирон, Ея императорского величества, самодержицы всероссийской, обер-камер-гер и ордена Святого апостола Андрея ковалер». В его титуле не хватало еще одной фразы, и, чтобы она туда вошла, Россия приложила много усилий.

Речь идет о самой желанной мечте Бирона – стать герцогом Курляндским и Семигальским и именно этими словами украсить свой титул. Это радостное для него событие произошло в 1737 году. Правда, на поприще искания титула у Бирона были большие трудности, но он их успешно преодолел. Дело в том, что за несколько лет до этого бедное, но вольное и спесивое курляндское рыцарство долгое время не хотело выбирать «нефомильного» Бирона своим господином, как некогда такую же штуку проделало с Меншиковым. А тут, в 1737 году, дворяне дружно и единогласно проголосовали за него на выборах. Злые недруги России возмущались, говорили, что выборы не были вольными и что ими дирижировал русский фельдмаршал Петр Ласси. Он прибыл в Курляндию, как понимает догадливый читатель, не с одним только адъютантом, а с несколькими полками русской армии и накануне выборов пообещал курляндским дворянам тотчас отправить их всех в Сибирь (и для устрашения заранее подогнал к замку множество кибиток), если они не изберут Бирона в свои герцоги. И хотя, как говорится, Сибирь – та же Россия, только пострашнее, дворянство решило не испытывать судьбу, и вскоре Ласси отправил нарочного в Петербург с известием, что Бирон добровольно и единогласно избран дворянством в герцоги. Бирон почти сразу, мобилизовав возможности российской казны и гений Варфаломея Растрелли, начал строить в Руентале (Рундале) и Митаве новые герцогские дворцы, чтобы поселиться в них на покое. И действительно, отбыв при Елизавете Петровне в ярославской ссылке двадцать лет, он, помилованный Петром III, поселился-таки в августе 1762 года в Курляндии. Там он и почил в бозе в 1772 году, восьмидесяти двух лет от роду, передав власть старшему сыну – Петру.

Бирон был женат. Его избранницей в 1723 году стала фрейлина Анны Ивановны – Бенигна Готлиб фон Тротта-Трейден, которая была хотя и моложе мужа на тринадцать лет, но горбата, уродлива и весьма болезненна, что, заметим, не помешало ей прожить 79 лет. Еще до приезда в Россию супруги имели троих детей: Петр родился в 1724-м, Гедвига Елизавета – в 1727-м и Карл-Эрнст – в 1728 году. И вот здесь нужно коснуться довольно устойчивого слуха о том, что матерью последнего ребенка Бирона Карла-Эрнста была не Бенигна Готлиб, а… сама императрица Анна Иоанновна.

Вначале я скептически относился к этому слуху, да и сейчас прямых доказательств, подтверждающих или опровергающих его, у меня нет. Но, знакомясь с документами, читая «Санкт-Петербургские ведомости», нельзя не обратить внимание на то обстоятельство, что в государственном протоколе сыновьям Бирона отведено было особое и весьма почетное место, на которое не могли претендовать дети любого заморского герцога.

В феврале 1733 года восьмилетний сын Бирона, Петр, был пожалован чином ротмистра Первого кирасирского полка, в июле того же года он был сделан капитаном гренадерской роты Преображенского полка. Особенно возрос его статус после избрания отца герцогом Курляндии. Петр стал официально именоваться «наследным принцем Курляндским», и «Санкт-Петербургские ведомости» писали о нем так часто и почтительно, что если бы мы не знали о скрытых обстоятельствах положения его отца, то могли бы подумать, что не Курляндия зависит от России, а Россия от Курляндии. Вот он в марте 1737 года, «получа за несколько дней перед тем от бывшей своей чрез некоторое время головной болезни и флюсов облегчение, своим присутствием почтил» праздник «Воспоминания учреждения лейб-гвардии Измайловского полка», будучи его командиром-подполковником. Петру в это время только что исполнилось тринадцать лет. Но еще больше официального внимания уделялось второму сыну Бирона Карлу-Эрнсту. 1 мая 1738 года, в годовщину коронации Анны, самым заметным событием, судя по газете, стало награждение Петра и его младшего брата – Карла-Эрнста «алмазами, богато убранныя польский кавалерии» ордена Белого Орла, причем сама Анна Иоанновна их «на обоих светлейших принцев высочайшею своею персоною наложить изволила».

По свидетельству источников, дети Бирона совершенно свободно чувствовали себя при дворе, проказничая, шаля без меры и тем самым приводя в трепет придворных. 14 августа 1738 года «Санкт-Петербургские ведомости» сообщили радостную весть о том, что подполковник Измайловского полка и кавалер Петр Бирон приобретает боевой опыт: «Третьяго дня и вчера пополудни соизволила Ея императорское величество формальной осады, обороны и взятия учреждением Его высококняжеской светлости, наследного Курляндского принца Петра построенной здесь крепости Нейштата в провожании всего придворного штата смотреть». Особо отмечалось, что «Его высококняжеская светлость не только устроения помянутой крепости и при открытии траншей неотступно присутствовал, но и определенной для атаки команде собственною персоною предводителем был, причем все военныя операция с наибольшими при осаде и обороне укрепленного города случащимися обстоятельствами с всевысочайшею похвалою и к совершенному удовольствию Ея императорскому величеству показаны».

Первого октября того же года по приглашению двора «чужестранныя и здешния особы обоего пола в богатом убранстве» съехались к императорскому двору, чтобы поздравить с днем рождения Карла-Эрнста. Событие было приметное: десятилетие отпрыска! Сам юбиляр за год до торжества просил императрицу, чтобы она его пожаловала, как папиньку, в «камергеры», то есть избрал иную, чем его старший братишка, карьеру. В своей челобитной девятилетний Карл-Эрнст писал: «Вашего императорского величества неизреченная ко мне милость, которая ежедневно, без всяких моих заслуг, умножается, подает мне смелость сим моим всенижайшим прошением утруждать…»

То, что Карл-Эрнст получал без всяких заслуг «неизреченную милость», не было преувеличением – он действительно был всегда рядом с государыней. Особо примечательно то, что, когда верховники выбрали Анну в императрицы и срочно пригласили ее в Москву, она поехала налегке, но взяла с собой… только малыша – Карла-Эрнста, которому исполнилось один год и три месяца. В литературе обращают внимание лишь на то, что противники верховников использовали пеленки Карла-Эрнста для передачи писем сидевшей во Всесвятском под фактическим арестом Анне Иоанновне, но при этом не задумываются о том, что она, ехавшая навстречу неизвестности, взяла с собой крошечного ребенка вовсе не для конспиративных целей, а как самое близкое ей, родное существо. Думаю, что именно ему же предназначались игрушки, о которых так подробно пишет Анна в своей цидульке Салтыкову в конце 1736 года: «Купите на Москве в лавке деревянных игрушек, а именно: три кареты с цуками, и чтоб оне и двери отворялись, и саней, и возков, также больших лошадей деревянных, и хорошенько все укласть, чтоб не обломились, и пришли». Не менее примечателен и тот факт, что младший сын Бирона с младенчества и до десяти лет постоянно спал в кроватке, которую ставили ему в императорской опочивальне.

Конечно, можно предположить, что Анна, не имея собственных детей, искренне привязалась к детям своего фаворита, как впоследствии Елизавета Петровна нянчилась с племянниками своего тайного супруга Алексея Разумовского, что стало даже причиной появления версии о ее тайных детях – так называемых Таракановых. Но я все больше склоняюсь к мысли, что младшего сына Бирону родила императрица Анна Иоанновна.

Что же касается взаимоотношений императрицы с женой Бирона, то можно с уверенностью утверждать, что фаворит, его жжена и императрица Анна составляли как бы единую семью. И удивительного в этом нет – история знает много таких любовных треугольников, шокирующих чинное общество, хотя внутри такой житейской геометрической фигуры давным-давно все решено и совершенно ясно для каждой стороны. Вспомним Панаевых и Некрасова, Бриков и Маяковского. На следствии в 1741 году Бирон показал, что так желала сама императрица, и что «хотя от Ея императорское величество как иногда он, или его фамилия (то есть жена и дети. – Е.А.) и отлучались, тогда, как всем известно, изволила в тот час жаловаться, что он и фамилия его ее покидают и яко быде она им прискучила». В этом эпизоде сказанному Бироном можно верить: для Анны семья Бирона была ее семьей.

Так они и жили дружно, «домком». Фельдмаршал Миних писал в мемуарах: «Государыня вовсе не имела своего стола, а обедала и ужинала только с семьей Бирона и даже в апартаментах своего фаворита». Похоже, это так и было. Саксонский посланник Лефорт рассказывал, что он вместе с приехавшей в Россию итальянской певицей Людовикой был приглашен жженой Бирона в гости. «Там нам подали кофе, а затем вошла Ее величество, оказала ласковое внимание Людовике, просила ее спеть наизусть какую-нибудь арию, которою осталась очень довольна». Он же писал в 1734 году, что прусский посланник Мардефельд имел прощальную аудиенцию у императрицы в покоях обер-камергера Бирона. «Санкт-Петербургские ведомости» от 20 октября 1737 года сообщают, что «для услуг Его великокняжеской светлости герцога Курляндского из Франции призванной сюда зубной лекарь г. Жеродли уже свое лечение окончал А его великокняжеская светлость в изрядное и совершенное состояние здравия своего приведен». Незадолго перед этим «помянутой лекарь имел высочайшую честь Ея императорскому величеству зубы чистить и за оные труды получил в награждение 600 рублей от Ея светлости герцогини Курляндской за то же подарено ему 200 рублей. А от его княжеской светлости герцога прислана ему… в подарок золотым позументом обложенная и преизрядным рысьим черевьем мехом подбитая епанча». Идиллическая картина дружного похода домочадцев на чистку зубов от зубных камней!

Не менее достойна кисти живописца и другая картина, сюжет которой нам подарил английский резидент Клавдий Рондо. Она называется «Ужин у постели больного»: «Ее величество не совсем здорова. Несколько дней назад ей, а также фавориту ее, графу Бирону, пускали кровь. Государыня во все время болезни графа кушала в его комнате». Частенько все вместе – Анна Иоанновна, принцесса Анна Леопольдовна с женихом принцем Антоном-Ульрихом, Бирон с «Бироншей» (так ее называли в документах того времени) и общими детьми – проводили досуг, из которого, собственно, и состояла большая часть их жизни: «гуляньем на санях по льду Невы-реки до моря забавлялись», слушали в лютеранской кирхе «преизрядных и великих органов» и т. д.

Чтобы закончить тему семьи Бирона, отметим, что братья его, как мы уже говорили, были устроены тоже неплохо: оба стали генерал-аншефами, а старший, Карл-Магнус, успел накануне переворота Елизаветы 1741 года, закончившегося для него ссылкой в Средне-Колымск, побыть еще и московским генерал-губернатором. О нем существует довольно мрачный эпос. Карл-Магнус оказался в России сразу же после вступления Анны на престол в 1730 году. Он, подполковник польской армии, был вопреки закону принят на русскую службу в чине генерал-майора и начал быстро делать военную карьеру. Современники говорят о нем как об уродливом калеке, человеке грубом и глупом.

В одном из источников – украинской «Истории руссов» Георгия Конисского о Карле-Магнусе говорится: «Калека сей, квартируя несколько лет с войском в Стародубе с многочисленным штатом, уподоблялся пышностью и надменностью гордому султану азиатскому: поведение его и того ж больше имело в себе варварских странностей. И не говоря об обширном серале… комплектуемом насилием, хватали женщин, особенно кормилиц, и отбирали у них грудных детей, а вместо их грудью своею заставляли кормить малых щенков из псовой охоты сего изверга, другие же его скаредства мерзят самое воображение человеческое». Возможно, малороссийский автор все-таки сильно преувеличил ужасные повадки старшего Бирона, хотя такое поведение весьма напоминало не столько султанов, сколько русских помещиков-крепостников.

Второму брату, Густаву, в 1732 году была предназначена в жены младшая дочь тогда уже всеми забытого генералиссимуса Меншикова – Александра Александровна, которой исполнилось двадцать лет. Ничего особенного в истории этого брака в принципе нет, однако сопоставление некоторых фактов позволяет заметить любопытные детали. Меншиковы – сын Александр и дочь генералиссимуса – после смерти в 1729 году отца и сестры Марии и воцарения Анны продолжали сидеть в березовской ссылке Вдруг неожиданно в начале 1731 года о них вспомнили, и весной того же года поспешно доставили в Москву, и, как сказано в одном из источников, «по прибытии оных в Москву поехали они прямо во дворец Ея императорского величества и представлены Ея императорскому величеству того ж часу от его превосходительства генерал-лейтенанта графа фон Левенвольде в их черном платье, в котором они из ссылки прибыли». Удивительна такая спешка – прямо из повозки во дворец! Почти сразу же на Меншиковых посыпались милости: Александр Александрович Меншиков был пожалован в поручики Преображенского полка, а Александра Александровна – в камер-фрейлины императорского двора. От императрицы они получили деньги, гардероб отца, экипаж, «алмазные вещи» и дворец покойной царицы Прасковьи Федоровны. Эта милость со стороны злопамятной Анны Иоанновны к детям недруга, доставившего ей столько горя, кажется весьма странной, даже противоестественной, если, конечно, за этим не стоял холодный расчет. Через год, в феврале 1732 года, состоялось торжественное обручение Густава Бирона и Александры Меншиковой, причем «обоим обрученным показана при том от Ея императорского величества сия высокая милость, что Ея И. В. их перстни всевысочайшею Особою Сама разменять изволила» («Санкт-Петербургские ведомости» от 7 февраля 1732 года). А еще через три месяца «с великою магнифицензиею» была сыграна свадьба, и «учрежденный сего ради бал по высокому Ея И. В. повелению до самой ночи продолжался».

Думаю, что Анной двигало не великодушие и не желание быть всероссийской свахой. Скорее всего, правы те исследователи, которые считают, что, хотя Меншикова все забыли, но денежки его, которые он хранил за границей, забыты не были, и дети опального светлейшего князя были использованы Бироном и его кланом для законного получения неправедных богатств светлейшего. Извлеченные из небытия ссылки дети Меншикова как раз вступили в дееспособный возраст и могли претендовать на наследство отца, против чего гаагские и амстердамские банкиры возражать, естественно, не могли. Поспешность всей реабилитации Меншиковых, совпавшей с браком старшего Бирона и Александры Меншиковой, и могла быть следствием кому-то пришедшей в голову поистине золотой мысли. Впрочем, следов этой операции за границей не обнаружено – возможно, деньги Меншикова на счетах зарубежных банков были мифом, столь обычным для России.

Однако вернемся к самому фавориту. По отзывам современников, Э.И.Бирон был красавцем. Генерал Манштейн пишет, что Бирон имел «красивую наружность» и что «своими сведениями и воспитанием, какие у него были, он был обязан самому себе. У него не было того ума, которым нравятся в обществе и в беседе, но он обладал некоторого рода гениальностью, или здравым смыслом, хотя многие отрицали в нем и это качество. К нему можно было применить поговорку, что дела создают человека. До приезда своего в Россию он едва ли знал даже название политики, а после нескольких лет пребывания в ней знал вполне основательно все, что касается до этого государства… Характер Бирона был не из лучших: высокомерный, честолюбивый до крайности, грубый и даже нахальный, корыстный, во вражде непримиримый и каратель жестокий».

Испанскому посланнику герцогу де Лириа, напротив, Бирон показался очень приветливым, вежливым, внимательным и хорошо воспитанным, «обхождение его было любезно, разговор приятен. Он обладал недурной наружностью и непомерным честолюбием с большой примесью тщеславия». Но по письмам де Лириа видно, что он не был большим знатоком людей, а вот Манштейну, бывшему многие годы адъютантом Миниха и часто видевшему Бирона, лучше было знать первого человека анненского царствования. Поэтому ему следует доверять больше, чем испанскому дипломату. Патрон Манштейна фельдмаршал Миних добавляет: Бирон был «коварен (в дореволюционном переводе более точно – «пронырлив», любимая негативная оценка человека мемуаристов XVIII века. По Далю, это означает «пролазничать, заниматься происками, хитрым и самотным искательством, быть пролазой, пошляком, пройдохой, строить козни, каверзы». – Е.А) и чрезвычайно мстителен, свидетельством чему является жестокость в отношении к кабинет-министру Волынскому и его доверенным лицам, чьи намерения заключались лишь в том, чтобы удалить Бирона от двора».

Утверждение Миниха, что вина Волынского, стремившегося убрать Бирона от двора, смехотворна, явно рассчитано на простаков, ибо ясно, что столь же «мстителен» был и Меншиков, убравший П.АТолстого и А.М.Девьера в 1727 году, когда они попытались воспрепятствовать подписанию умирающей Екатериной I завещания в пользу великого князя Петра Алексеевича. Этим пороком грешили и сам мемуарист, и десятки других фаворитов, отчаянно боровшихся за свое влияние при дворе.

Нет, при всей негативности оценок Бирона в мемуаристике, не дотягивает Бирон до Малюты Скуратова. Бесспорно, он – человек недобрый, но уж никак не злодей. Несомненно, он был хамом, ни во что не ставившим подчиненных ему людей, с которыми обращался грубо и бесцеремонно. Его гнева боялись многие, думаю, даже сама государыня, сильно от него зависевшая. В обвинениях Бирона в 1741 году дана, можно сказать, достоверная зарисовка нравов двора: в присутствии самой государыни «не токмо на придворных, на других и на самых тех, которые в знатнейших рангах здесь в государстве находятся, безо всякого рассуждения о своем и об их состоянии крикивал и так продерзостно бранивался, что и все присутствующие с ужасом того усматривали, и Ея величество сама от того часто ретироваться изволила». Видно, что этот текст написан под диктовку кого-то из высокопоставленных членов следственной над Бироном комиссии, который сам много претерпел от хамства временщика. Как эти сцены происходили на самом деле, можно понять по мемуарам Я.П.Шаховского. Он писал, что в тот момент, когда Бирон стал запальчиво и грубо ругать его, «все бывшие в той палате господа, один по одному ретировались вон и оставили меня в той комнате одного с его светлостью, который ходил по палате». Примечательно, что, как бы ни был расстроен Шаховской выволочкой Бирона, выходя, он заметил «в боковых дверях за завешенным не весьма плотно сукном стоящую и те наши разговоры слушающую Ее императорское величество, которая потом вскоре, открыв сукно, изволила позвать к себе герцога». Думаю, что при оценке Бирона следует прислушаться к Е.П.Карновичу, писавшему: «Без всякого сомнения, личность Бирона не может возбудить ни в каком историке – ни русском, ни иностранном – ни малейшего сочувствия. Он был самый обыкновенный человек, и имя его попало на страницы истории вследствие благоприятно сложившихся для него обстоятельств. Бирон громко и беззастенчиво проповедовал правило: «Il se faut passer au monde» («Нужно пробиваться в люди», или по-русски: «Хочешь жить – умей вертеться». – Е.А) – и неуклонно следовал этому правилу. Он поступал, как все, и прежние, и новейшие карьеристы, имея в виду только личные, а не общественные интересы и не разбирая средств для достижения цели. Он, в сущности, поступал точно так же, как и знаменитый его противник Артемий Волынский, который, в свою очередь, заявлял, что нужно «глотать счастие» и «хватать его обеими руками»».

Однако нельзя согласиться с исследователем, когда он пишет, что Бирон отстранялся от участия в управлении. Это одна из распространенных в литературе, и, кстати, благодаря самому Бирону, легенд. Вообще, нет фаворитов, которые бы не занимались политикой – это был воздух дворца и им они не могли не дышать. В некоторых исследованиях значение Бирона как государственного деятеля откровенно принижается. Это недоразумение, продиктованное похвальным намерением развенчать историографический миф о «бироновщине» как мрачном, зловещем «антинародном» режиме, господстве некой сплоченной «немецкой партии». Документы той эпохи свидетельствуют, что и во внешней, и во внутренней политике влияние фаворита было огромным. Думаю, что в той системе верховной власти, которая сложилась при Анне, без Бирона, ее довереннейшего лица, человека властолюбивого и сильного, вообще не принималось ни одного важного решения. Он был постоянным докладчиком у императрицы, и при ее невежестве и нежелании заниматься делами именно его решение становилось окончательным.

В своих письмах временщик постоянно жалуется на загруженность государственными делами в то время, когда нужно быть рядом с императрицей в ее неспешной праздной жизни. «Я должен быть целый день у Ея Императорского Величества, и, несмотря на то, всякое дело должно идти своим чередом», – пишет он русскому посланнику в Варшаве Кейзерлингу в апреле 1736 года. При всем том он был осторожен и не выпячивал свою роль в управлении, оставаясь, как правило, в тени. Яков Шаховской в своих «Записках» сообщает, что Бирон внимательнейшим образом следил за делами на Украине (начиналась русско-турецкая война 1735–1739 годов) и Шаховской передавал прямо ему письма и донесения и «часто имел случай с герцогом Бироном по комиссии слободской и о малороссийских делах… разговаривать». В.Н.Строев, автор книги о внутренней политике времен Анны, разобрав бумаги Бирона, приходит к выводу, что в них он «рисуется скорее человеком уклончивым, чем склонным во все вмешиваться». И для подтверждения своего вывода приводит цитату из письма временщика одному из своих просителей: «Уповаю, что Вашему сиятельству известно, что я не в надлежащий до меня дела не вступаю и впредь вступать не хочу, для того, чтобы никто на меня никакого сумления не имел…» Думаю, что подобные письма доказательством непричастности временщика к государственным делам служить не могут, как неубедительны и утверждения, что Бирон был простым передатчиком бумаг императрице, играя при ней роль простого секретаря.

Думаю, что Бирон, исходя из особенностей его характера, обычно действовал наступательно, требовательно, решительно, твердо зная, что императрица, полностью от него зависимая, не посмеет ему отказать. Таким, по некоторым свидетельствам, было его поведение в деле Артемия Волынского, когда он настоял на опале министра, весьма ценимого Анной за деловые качества. Впрочем, Бирон при своей настырности был достаточно расчетлив и осторожен. В письме Кейзерлингу в 1736 году он (я думаю – вполне искренне) вздыхает, что не решается поднести Анне инспирированный его доброжелателями за границей рескрипт с предложением о поддержке кандидатуры его, Бирона, на курляндский престол. И причина нерешительности проста: «Вашему сиятельству известно, как я поставлен здесь и, вместе с тем, как крайне необходимо осторожно обращаться с великими милостями великих особ, чтоб не воспоследовало злополучной перемены». Иначе говоря, Бирон опасался, что если не подготовить Анну искусным способом, то его желание стать герцогом она воспримет как неблагодарность, стремление обрести независимость и т. д.

Несомненно, Бирон был мастером тонкого обращения с «великими милостями великих особ». Думаю, что он и «за ручку» Анну водил и никогда с ней не разлучался из-за боязни, как бы в его отсутствие «не воспоследовало злополучной перемены», такой, какая воспоследовала с его предшественником Петром Бестужевым-Рюминым. Позже, однако, он изображал себя чуть ли не пленником императрицы: «Всякому известно, что [от] Ея Императорского Величества никуда отлучаться было невозможно…»

Ключевую роль Бирона в системе управления можно скрыть, наверное, лишь от доверчивых потомков, не обнаруживающих на государственных бумагах подписи временщика и на этом основании делающих вывод о его отстраненности от государственных дел. Современники же знали наверняка, кто заправляет делами в империи, и потому с просьбами обращались именно к не занимавшему никаких государственных должностей Бирону. Опубликованная переписка Бирона с Кейзерлингом убедительно свидетельствует о том ключевом месте во власти, которое он занимал целых десять лет. Несомненно, он очень много знал о различных внешне– и внутриполитических делах, ему рапортовали сановники, писали российские посланники из европейских столиц. Неоднократно он упоминает о продолжительных беседах с иностранными дипломатами, аккредитованными при русском дворе. Из переписки наследника прусского престола, в 1740 году ставшего королем Фридрихом II, и саксонского дипломата в Петербурге Зума видно, что несколько лет Фридрих был на содержании Бирона, который (вероятно, в надежде на будущее) «прикармливал» наследника Фридриха I, державшего сына на небольшом пенсионе. В марте 1738 году Зум писал Фридриху о Бироне: «Правда, что у него ресурсы огромные. Поэтому, без сомнения, должно подумать, как черпать из оных на будущее время…» Ни одно назначение на высшие должности не проходило мимо Бирона, он прочно держал в руках все нити государственного управления, формируя на протяжении целого десятилетия политику правительства Анны Ивановны. И делал это он весьма успешно.

Читая письма Бирона к Г.К.Кейзерлингу, отметим его вполне определенные и здравые принципы в подходе к государственным делам. В одном из писем он делает выговор этому неопытному дипломату (вчера еще бывшему президентом Петербургской академии наук) относительно посылаемых им в Петербург донесений: «Реляции должны быть ясны, а не так кратки и отрывисты, а еще менее двусмысленны, чтобы не иметь нужды для отыскания смысла часто перечитывать, для чего нет времени при поступлении многих и различных рапортов и реляций», о которых ему приходилось постоянно докладывать императрице.

Эти и другие письма Бирона подтверждают мнение современников о том, что их автор был достаточно опытен и искусен в политике и – что чрезвычайно важно – обладал даром плетения сложной политической интриги. Большая часть переписки Бирона с Кейзерлингом посвящена судьбе Курляндского герцогства после ожидаемой всеми смерти престарелого опекуна-герцога Фердинанда. Кейзерлинг был не только земляком фаворита, но и находился на решающем для курляндского дела посту посланника в Польше. Конечно, в очевидном намерении Бирона занять престол в Митаве сомневаться не приходится. Но он вел достаточно тонкую игру, которая, в конечном счете, должна была привести его к желанной цели. Это и раскрывается в переписке с Кейзерлингом.

С одной стороны, он опровергает распространенные подозрения относительно своего желания занять курляндский престол, притворно утверждая, что к этому «не чувствует в себе никакого влечения, напротив – скорее робость», с другой – формально отказываясь от курляндского престола, он прибегает к весьма изощренным маневрам, чтобы помешать другим возможным кандидатам занять пустовавший трон. Итогом всех этих и других усилий стало успешное избрание Бирона в 1737 году герцогом Курляндии.

Конечно, в зоне внимания фаворита были не только курляндские дела. Он контролировал также и внутреннюю политику, причем можно утверждать, что без его, влиятельнейшего при дворе человека, содействия многие проблемы были бы неразрешимы. Иван Кирилов, выполнявший важные поручения в Башкирии в 1734–1735 годах, регулярно сообщал именно Бирону о ходе дел и писал, к примеру: «Молю Ваше высокографское сиятельство не оставить меня бедного не для иного чего, но для высочайшего Ея императорского величества интересу, для которого, усмотря удобное время, отважился ехать… а окроме Вашего высокографского сиятельства иной помощи не имею, дабы, Ваше высокографское сиятельство, старание о пользах Российской империи к безсмертной славе осталось». Письмо этого прилежного и ревнительного к порученному делу человека хорошо показывает особую роль Бирона в государственных делах. В условиях вязкой бюрократии не только воровать, но и делать что-нибудь полезное государству можно было только тогда, когда в этом помогала чья-то мощная властная рука. Иначе все погрязнет в переписке, склоках чиновников, спорах ведомств…

Поэтому думаю, что Кирилов не преувеличивал, когда писал Бирону благодарственное письмо за вовремя присланные именные указы императрицы Анны и, не кривя душой, признавал, что в том фаворит «есть скорый помощник, более Ваше высокографское сиятельство и никого утруждать не имею, покамест зачну город строить».

Речь идет о строительстве Оренбурга, который еще долго не появился бы на карте, если бы не действенная помощь Бирона Ивану Кирилову, назначенному возводить город. Так уж повелось у нас издавна – огромное счастье для страны, если фаворит, влиятельный вельможа, не просто хам или злодей, а пусть не очень образованный, но все же не чуждый культуре человек. И не будет преувеличением утверждать, что не видать бы нам первого университета в 1755 году или Академии художеств в 1760 году, если бы с императрицей Елизаветой Петровной спал кто-то другой, а не добрейший Иван Иванович Шувалов – гуманист, бессребреник и просвещенный друг Ломоносова. Долго бы волны Черного моря омывали пустынные берега Севастопольской и Одесской бухт, если бы не бешеная энергия другого фаворита другой императрицы – Григория Потемкина. И так далее, и так далее…

Бирон оказывал решающее влияние не только на ход дел, но и на судьбы многих людей. От его симпатий, антипатий, подозрений и расчетов напрямую зависела жизнь многих высокопоставленных подданных. Упомянутая выше судьба кабинет-министра Артемия Волынского – наиболее яркий тому пример. Благодаря Бирону Волынский сделал стремительную карьеру, но потом, не угодив временщику, оказался в опале и даже был казнен как государственный преступник, причем многое говорило за то, что Бирон лично сделал все необходимое, чтобы его бывший любимец был доведен до эшафота на грязной площади Обжорного рынка в Петербурге. Позже, уже во времена Елизаветы Петровны, в письме из ссылки в Ярославле, он признавался канцлеру А.П.Бестужеву-Рюмину, что было немало людей, «сохранении которых, ежели бы я не постарался, они уже пред несколькими годами принуждены были бы из России выехать». Речь идет в первую очередь о Минихе, который просил заступничества фаворита после неудачного штурма Очакова в годы Русско-турецкой войны. Впрочем, отношения Бирона с Минихом были сложны. С одной стороны, Бирон знал честолюбие Миниха и старался не спускать с него глаз и, как писал в 1732 году саксонский посланник Лефорт, «хотя Миних еще раболепствует перед обер-камергером Бироном, но сей последний очень хорошо знает как опасно согревать змею за пазухой». Ирония судьбы как раз и состояла в том, что уже после смерти Анны Ивановны благодаря усилиям Миниха Бирон стал регентом, но вскоре Миних сверг его, в сущности, нанес удар в спину своему патрону. Змея-таки согрелась и тяпнула!

Переписка Бирона, его бумаги и особенно его следственное дело, заведенное после свержения регента и его ареста осенью 1740 года, говорят об одном – это был человек умный, волевой, сильный. Обычно над свергнутыми вельможами потешаются, ищут для них, низверженных и поэтому безопасных, самые невыгодные обидные клички, сравнения и образы. И в сохранившейся до наших дней эпиграмме на опального Бирона его сравнивают с бодливым быком, которому обломали золотые рога. Образ этот достаточно точен: могучий, страшный для многих, упрямый, необузданный, независимый, несокрушимый. А то, что ему обломали рога, сделали как тогда говорили, комолым (то есть лишенным рогов) – ну что ж, такова жизнь, со всяким такое быть может. Важно также заметить, что даже в стесненных условиях заключения в Шлиссельбургской крепости, куда отправили Бирона, при непрерывном и грубом давлении следователей, под угрозой позорной смертной казни через четвертование, Бирон, в отличие от других своих подельников, держался молодцом. Соблюдая необходимую и принятую в такой ситуации демонстративную позу покорности, верноподданной надежды на милосердие правителей, Бирон сумел так убедительно и столь безошибочно ответить на поставленные ему «смертельные» вопросы, что этого обстоятельства не может скрыть даже обычно весьма тенденциозная запись следственного канцеляриста. И уже совсем из ряда вон выходящим оказалась очная ставка Бирона с первоначально давшим в феврале 1741 года против него обвинительные показания А.П.Бестужевым-Рюминым. Составленные заранее «Пункты в обличение Бирона, по которым следует очная ставка с Бестужевым» оказались ненужным листком бумаги. Дело в том, что Бестужев, встретившись «с очей на очи» со своим бывшим благодетелем, вдруг отказался от своих прежних показаний и «повинился», сказал, что ранее страх угрозы вынудил его оболгать бывшего регента империи. Такие «возвратные» показания в истории политического сыска бывали крайне редко. При этом допускаю, что (при всех других сопутствующих делу обстоятельствах) сила, исходившая от личности Бирона, повлияла на Бестужева. В итоге главный свидетель против Бирона снял свои обвинения, следствие зашло в тупик, правительница Анна Леопольдовна была недовольна деятельностью Следственной комиссии, которая не смогла выполнить задания в отношении Бирона: «привести его в надлежащее чювствование и для явного его обличения» сделать все возможное. Более того, воодушевленный таким благоприятным для себя ходом следствия Бирон приободрился и через следователей фактически предложил Анне Леопольдовне, а главное – стоящим за ее спиной людям у власти (Миниху, Остерману) сделку: его милуют от смертной казни, а он будет держать язык за зубами обо всех их неприглядных делах. В общем, так и вышло: приговоренный к четвертованию Бирон был помилован и сослан в Сибирь, причем задолго до вынесения смертного приговора в Березов был послан офицер для того, чтобы подготовить острог для будущего заточения временщика.

Возвращаясь к государственной деятельности Бирона, не будем при этом наивны – своим огромным влиянием Бирон пользовался главным образом не для государственных, а для личных целей. Бироны материально не бедствовали, достаточно посмотреть на Рундальский дворец в Латвии – творение гениального и очень дорогого для заказчика архитектора Б.Ф.Растрелли (сына Б.К.Растрелли). Став герцогом, Бирон купил землю возле города Бауска, и Анна Иоанновна поручила Растрелли заняться строительством дворца. Из Петербурга были посланы мастера разных ремесел, везли материалы, и дворец начал быстро расти. Было видно, что денег на благоустройство его роскошных апартаментов, на Большой, Золотой, Мраморный и Белый залы хозяин не жалеет. Откуда берутся эти деньги на строительство дворца, как и другого – зимнего Митавского на реке Лиелупа (с 1738 года), а также на сооружение охотничьего дворца и парка в Светгофе, никто спрашивать не смел. В народе говорили об этом прямо: Бирон вывез в свою Курляндию два корабля денег. Болтунам резали языки и ссылали в Сибирь. Слухи об этих двух кораблях всерьез принимать не будем, но ясно, что бездонный карман новоиспеченного герцога был непосредственно соединен с подвалами Штатс-коллегии, где хранилась российская казна.

Естественно, что деньги шли к Бирону законным путем из казны – в виде наград и пожалований императрицы своему любимому камергеру, который к тому же получал большое жалованье и награды за свои тяжкие государственные труды. В 1735 году, например, Анна приказала разделить часть присланных из Китая подарков между А. И. Остерманом, П. И. Ягужинским, Р.Г. Левенвольде, А.М. Леркасским и, конечно, Бироном. А по случаю завершения в 1739 году в целом малоуспешной войны с Турцией фаворит получил награду – полмиллиона рублей – сумму астрономическую по тем временам, ведь все расходы на армию и флот составляли тогда около шести миллионов рублей в год.

Но богатства в прошлом нищего кенигсбергского студента накапливались и не всегда праведными путями – а именно в виде подарков и взяток. Отбоя от высокопоставленных просителей не было. Сохранилось немало свидетельств «ласкательств» Бирона и его жены холопствующей русской знатью. Вот типичное письмо к фавориту генерала Чернышева: «Сиятельнейший граф, милостивый мой патрон! Покорно Ваше сиятельство прошу во благополучное время милостиво доложить Ея императорскому величеству, всемилостивейшей государыне… чтоб всемилостивейшей Ея императорское величество указом определен я был в указное число генералов и определить мне каманду, при которых были генералы Бон или Матюшкин». Такие просьбы не могли не быть усилены соответствующим им подарком.

За исполнение просьбы фаворит получал благодарственное письмо просителя и подарок. Вот, например, московский генерал-губернатор Б.Юсупов в 1740 году сообщает Бирону, что его послание с сообщением об успешном ходатайстве перед Анной Ивановной «с раболепственною и несказанною радостию получить сподобился не по заслугам моим… всенижайший раб».

Дело письменными благодарностями, как правило, не ограничивалось – благодетелю дарили богатые подарки, до которых Бирон и его экономная супруга были большие охотники. Посылая две «нашивки жемчуга» Биронше, графиня М.Я.Строганова писала: «И того ради прошу Ваше сиятельство пожаловать – уведомить меня, которой образец понравится, а жемчюг, из которого буду низать, будет образцового гораждо крупнее, на оное ожидаю Вашего сиятельства повеление… Покорная услужница…» (подпись). Другая родовитая «покорная услужница», княгиня М.Ю.Черкасская, посылала «нефомильной» Биронше подарок поскромнее. Ей, даме очень богатой, все же было не тягаться с «соляной царицей» Строгановой: башмаки, «шитые по гродитуре (вид ткани. – Е.А) алому, другие – тканые, изволь носить на здравие в знак того, чтоб мне в отлучении быть уверенной, что я всегда в вашей милости пребываю». При этом княгиня просит уточнить, «по каким цветам прикажете вышить башмаки, что я себе за великое щастие приму, чем могла бы услужить».

Вся тонкость состояла в том, что такие подарки как бы не были взяткой – это, мол, самодельные поделки, пустяк, не купленная и не ценная вещь, а просто знак внимания к благодетельнице. Мужчины стремились угодить самому благодетелю иными, более существенными подарками, например лошадьми.

К содействию Бирона прибегал даже Семен Андреевич Салтыков – довереннейший человек императрицы. В 1733 году он прогневал матушку регулярными пьянками и взятками, слава о которых дошла до Петербурга. И тогда родственника императрицы от ее гнева спас Бирон. В своем послании Салтыков «рабски благодарил» Бирона за согласие помочь ему и выказал надежду, что милостию «оставлен не буду» и Бирон сможет «в моей невинности показать милостиво предстательство у Ея императорского величества… о заступлении». Сплетни же о злоупотреблениях московского главнокомандующего он, естественно, отвергал: «А что на меня вредя доносят, будто б изо взятку идут дела продолжительно и волочат, и то истинно, государь, напрасно». Письмо это было послано не прямо Бирону, а сыну Салтыкова, Петру Семеновичу, причем отец поучал отпрыска: «Ты то письмо подай его сиятельству, милостивому государю моему, сам, усмотря час свободный, и чтоб при том никого не было, и за такую его ко мне высокую отеческую милость и за охранение благодари».

Наконец гроза царского гнева миновала, и Салтыков подобострастно пишет уже самому Бирону, что получил «милостивое письмо» Анны Иоанновны, «из чего я признаю, что оная… ко мне милость чрез предстательство Вашего высокографского сиятельства милостивого государя…». Это письмо датировано 18 сентября 1733 года. А 3 октября Салтыкову пришлось уже рассчитываться. В письме сыну Семен Андреевич сообщал: «Писала ко мне ея сиятельство, обер-камергерша Фонбиронова, чтоб я здесь купил и прислал к ней три меха горностаевых да два сорока неделанных горностаев… И как ты оные мехи получишь и, приняв оные, распечатай и, выняв из ящика и письмо мое, отнеси к ея сиятельству два меха и горностаи и при том скажи: «Приказал батюшка вашей светлости донесть, чтоб оныя носили на здоровье!», и как оные подашь, и что на то скажешь, о том о всем ко мне отпиши».

6 ноября Салтыков писал уже своей невестке: «Что ты, Прасковья Юрьевна, пишешь, обер-камергерша говорила тебе, которые я послал мехи и горностаи, чтоб мне отписать оным мехам и горностаям цену, а ежели не отпишу, что надобно за них заплатить, то впредь ко мне она ни о чем писать не будет, и ежели она тебе впредь о том станет говорить, и ты скажи, что за оные мехи и горностаи даны восемьдесят один рубль». Думаю, что Салтыков цену сильно занизил.

Бирон, когда ему было выгодно, снимал с себя всякую ответственность за дела, прикрываясь своим неведением или нежеланием вмешиваться в чиновничьи проблемы. Генерал-прокурор елизаветинской поры Я.П.Шаховской вспоминает, что когда он попросил Бирона избавить его от должности советника полиции, то получил отказ: «Его светлость… с несколько суровым видом изволил ответствовать, что он того не знает, а говорил бы я о том с министрами, ибо они к тебе благосклонны». Бирон здесь явно намекал с некоторым упреком Шаховскому на кабинет-министра А.П.Волынского, попавшего в опалу летом 1740 года из-за несогласия с ним, Бироном.

Бирон, так же как и императрица, имел свое увлечение – он был страстный лошадник, понимал, знал и любил лошадей и много сделал для организации конно-заводского дела в России. Одна из его первых государственных бумаг 1731 года была посвящена заготовке сена для прибывающих из Германии в дворцовую конюшню лошадей. Под его непосредственным и чутким руководством Артемий Волынский организовывал конные заводы, закупал за границей породистых лошадей. Читая правительственные документы, начинаешь думать, что проблема коневодства была одной из важнейших в Российском государстве 30-х годов XVIII века. Однако это лишь первое впечатление. Эта действительно важная для русской армии задача так и не была решена – военному ведомству по-прежнему приходилось закупать лошадей у степняков Прикаспия и Поволжья, и, как показали войны XVIII века, в русской кавалерии были в основном плохие лошади. И когда в Семилетнюю войну русская кавалерия вошла в Германию, там поражались низкорослости и непрезентабельному виду русских лошадей, полагая, что это большие собаки.

Но Бирон, собственно, и не стремился изменить ситуацию в целом, его заботили лишь те заводы, которые обеспечивали нужды придворной конюшни. В эту конюшню, вмещавшую не более четырехсот лошадей, попадали лишь самые лучшие животные, для чего их покупали по всей Европе и Азии или попросту конфисковали у частных лиц. Сохранились письма Анны к С.А.Салтыкову с требованием изъять лошадей у опальных Долгоруких и отвести к «конюшне нашей». Особое внимание уделялось персидским лошадям – аргамакам. Анна Иоанновна написала Салтыкову, чтобы он послал «потихонько в деревни Левашова (тогда командующего оккупационного корпуса в Персии. – Е.А.) разведать, где у него те персидские лошади обретаются, о которых подлинным мы известны, что оне от него (из Персии. – Е.А.) в присылке были, и, хотя сын его и запирается, тому мы не верим и уповаем, что их есть у него довольно, а как разведаешь и где сыщутся, то вели их взять, за которыя будут заплачены ему деньги, смотря по их годности».

Так и видишь за спиной пишущей эти строки императрицы алчущие глаза отчаянного лошадника Бирона, мечтавшего разжиться каким-нибудь великолепным ахалкетинцем. И действительно, разведка императрицы донесла, что генерал лошадей утаил, они были изъяты, но не все оказались хороши – пришлось брать других у офицеров, служивших под началом Левашова в Персии. Естественно, требования к качеству лошадей были ничем не ниже требований, которые предъявляла императрица к шутам.

Лошадей дарили и знающие страсть временщика иностранные монархи. Вероятно, самой приятной для Бирона взяткой была взятка лошадьми. В апреле 1735 года генерал Л.В.Измайлов, «одолженный неизреченною милостью и протекцией», писал Бирону: «Отважился я послать до Вашего высокографского сиятельства лошадь верховую карею не для того, что я Вашему высокографскому сиятельству какой презент через то чинил (ни-ни! – Е.А), но токмо для показания охоты моей ко услужению Вашему высокографскому сиятельству, а паче, чтоб честь имел, что лошадь от меня в такой славной конюшне вместится. Ведаю, милостивый государь, что она того не достойна (ну вот, в припадке лакейства обидел ни в чем не повинное благородное животное. – Е.А), однако ж прошу милостиво принять. Чем богат, тем и рад…» Истинно простота хуже воровства, и если это не взятка, то что такое взятка?

«Лошадиная» тема была популярна и на страницах «Санкт-Петербургских ведомостей». 19 июня 1732 года газета сообщала, что Анна осматривала посланных ей «в презент» от австрийского императора цирковых лошадей, и они «были очень хороши и при том чрезвычайной величины, что превеликую забаву подает, когда они с подаренными в прошедшем годе от Его величества короля Шведского малыми готландскими, зело пропорциональными, лошадьми сравнены будут». Можно предположить, что именно по инициативе Бирона в 1732 году был создан гвардейский Конный полк – краса и гордость Марсова поля.

Тогда же была открыта школа конной езды (здание строил архитектор Растрелли), которую патронировал сам Бирон, и он там «с знатными придворными сам присутствовал. Выбранные к тому изрядныя верховыя лошади всяк зело похвалял». 3 октября 1734 года сам Бирон демонстрировал пленным французским офицерам, привезенным из-под Данцига, «наилучших верховых лошадей разных наций, а именно турецких, персидских, неаполитанских и проч., в богатом уборе и под попонами». Их выводили, и «ими все конские экзерциции делали».

Немало волнений доставляли чиновникам «наикрепчайшие» указы Анны о содержании и размножении лошадей. Майор гвардии Шипов в апреле 1740 года получил указ, которым ему под страхом наказания предписывалось тщательно отобрать на Украине здоровых кобыл и жеребцов, «расчисля к каждым семи кобылам, наличным и здоровым, по одному жеребцу, и при том старание иметь, чтобы вышеупомянутыя кобылы в нынешний год без плода не остались». Вот и старался Шипов, зная, что его ждут большие неприятности в случае неисполнения указа императрицы. Детальные именные указы о том, чтобы «старыя и ныне новоприведенные кобылицы все были у припуску, не упустя удобного времени», получал и главный начальник Москвы Семен Салтыков.

Думаю, что те восторги, которые, согласно корреспонденциям газеты, изъявляла Анна, были искренни. Лошадь ведь действительно прекрасное животное, и потом – этим увлекался сам Бирон. Во второй половине 30-х годов Анна, несмотря на зрелые годы и изрядную полноту, выучилась верховой езде, чтобы всегда быть рядом со своим любимым обер-камергером, а тот, в свою очередь, угождал пристрастиям императрицы: устраивал для нее в том же манеже мишени для стрельбы.

Впоследствии, при Анне Леопольдовне, когда Бирона арестовали, одно из обвинений, которые выдвинули ему следователи, гласило: Бирон «свои тайные интриги для повреждения Ея величества здравия производить начал и 1. О дражейшем Ея величества здравии стал пренебрегать; 2. Усмотря до блаженной Ея В. кончины за многое время начинающуюся тогда… каменную болезнь, к таким трудным, едва и здоровому человеку удобоносимым, а особливо оной каменной болезни противным движениям и частым выездам из покоев, не токмо в летние дни, но и в самое холодное… время Ея В. склонял». Все эти витеватые обвинения склонялись к тому, что Бирон, увлекая императрицу верховой ездой, ускорил таким образом ее кончину. Последствием верховой езды стало движение камня в ее почках, которое и привело государыню к смерти. В принципе, действительно, верховая езда могла способствовать роковому движению камня, однако Бирон императрицу к этому, тем более умышленно, не склонял. Желание ездить верхом было ее искренним желанием находиться как можно чаще и дольше с любимым человеком. Их покой надежно охранял бравый генерал.

Фельдмаршал Миних, или «Столп Российской Империи»

Вот он стоит перед нами на портрете, слева от Анны Иоанновны, – суровый, в римском стиле, воин в доспехах, блещущих в лучах его славы. Это Бурхард Христофор Миних. «Высокорожденный и нам любезноверный» – так называла Миниха Анна Иоанновна в своих указах. «Столпом Российской империи» скромно характеризовал сам себя Миних в написанных им позже мемуарах. История жизни «столпа» началась вдали от России – он родился в Ольденбургском герцогстве в 1683 году. Называя своего фельдмаршала «высокорожденным», Анна кривила душой – знатность его была весьма сомнительна. Отец будущего графа получил дворянство уже после рождения Бурхарда Христофора. Думаю, что «нефомильность» особо стимулировала комплекс превосходства, который владел Минихом всю жизнь. Отец его был офицером датской армии, военным инженером, фортификатором, строителем дамб и каналов. Сын пошел по той же стезе, требовавшей немалых знаний и способностей. За два десятилетия службы Миних, как и многие другие ландскнехты, сменил несколько армий: французскую, гессен-дармштадтскую, гессен-кассельскую, саксонско-польскую. С годами он стал профессионалом в инженерном деле и постепенно поднимался по служебной лестнице. Но сказанные слова не передают всего своеобразия начала жизни Миниха. Процитирую отрывок, как бы сейчас сказали, «резюме» Миниха, помещенного в книге Д.Н.Банть1ш-1Каменск: ого «Биографии российских генералиссимусов и генерал-фельдмаршалов»: «Вступил в службу гессен-дармштадскую капитаном (1701 год) на осьмнадцатом году от рождения; находился при взятии крепости Ландавы (1702 год) Иосифом I-м; получил старанием отца своего место главного инженера в княжестве Ост-Фрисландский; оставил эту должность и молодую, прекрасную жену (1706 год), чтобы в звании гессен-кассельского майора участвовать в победах Евгения [Савойского] в Италии и Нидерландах; получил за оказанную им храбрость чин подполковника (1709 год), был опасно ранен во Фландрии, при Денене (1712 год), взят в плен французами, отправлен в Париж. Там познакомился со славным Фенелоном (французский писатель-моралист, архиепископ. – Е.А.), которого часто посещал, утешая себя христианскою его беседою. Возвратясь в Германию, пожалован полковником и употреблен Гессенским ландграфом Карлом для устроения шлюза Карлсгавенского и канала». В конце 1710-х годов он, служа в польско-саксонской армии Августа II, вступил в острый конфликт со своим шефом – фельдмаршалом Флемингом, решил в очередной раз сменить знамя и в поисках нового господина, которому был готов служить своей шпагой (точнее – циркулем), обратился к Петру I, направив ему свой трактат о фортификации. Сочинение Миниха Петру, хорошо знавшему фортификационное дело, понравилось, и он взял Миниха на русскую службу. Не дожидаясь оформления договора о службе – так называемой «капитуляции», Миних выехал в Россию, положившись на высокое слово русского царя. Так с 1721 года началась карьера Миниха в России, где его ждали взлеты и падения, победные сражения и дворцовые перевороты, почет и тюрьма, а затем двадцатилетняя ссылка в Сибирь. Петр, перед тем как дать Миниху генеральский чин, испытывал его: поручил сочинить план укрепления Кронштадта, сделать инспекцию укреплений Риги и отчитаться о командировке – и только после бесед по итогам поездки выдал ему патент на чин генерал-майора. Генерал-поручика он получил в 1722 году за создание шлюзов на невских порогах. Его перу принадлежит план гавани в Балтийском порте (ныне Палдийски, Эстония). В 1723 году Петр, отчаявшись дождаться окончания начатого в 1719 году Ладожского канала, поручил это дело Миниху и был весьма доволен его проворством и распорядительностью – стройка явно сдвинулась с мертвой точки. С опалой в 1727 году всесильного Меншикова, главного недруга Миниха, карьера последнего резко пошла вверх: граф Российской империи, имение в Лифляндии, генерал-губернатор Петербурга (1728 год).

А время царствования Анны Иоанновны оказалось для Миниха вообще золотым веком. Он быстро вошел в число самых доверенных сановников новой императрицы. Она почувствовала его надежное плечо сразу же после восстановления самодержавия в феврале 1730 года. Миниха не было в Лефортовском дворце в ночь смерти Петра II. Не было его и в Кремле в нервные дни «затейки» верховников. Он, как уже сказано, был главнокомандующим в Петербурге – тогда забытой, опустевшей столице, время короткой жизни которой, казалось, истекло, и Миних, вероятно, подумывал о поиске новых патронов, готовых на выгодных условиях на очередные пять лет купить его шпагу. Но как только Анна пришла на трон, Миних за сотни верст четко уловил силу этой власти. 9 марта в Петербург пришли отпечатанная присяга и манифест, в котором было сказано, что «верныя наши подданныя все единогласно нас просили дабы мы самодержавство в нашей Российской империи как издревле прародители наши имели, восприять соизволили… [что] и созволили». Миних быстро провел присягу на верность Петербурга самовластной государыне Анне Иоанновне и 9 марта спешно докладывал, что «здешние полки начали сего дня в церкви Святыя Живоначальной Троицы при присутствии его превосходительства господина генерала графа фон Миниха присягать». Анна могла вздохнуть свободно – Петербург был уже ее. А между тем так благополучно присяга проходила не везде, и несколько лет потом в Тайной канцелярии расследовали десятки дел о священниках и администраторах, которые отказывались присягать (и главное – приводить к присяге подданных) неведомо откуда взявшейся государыне в то время, как была жива «настоящая государыня» Евдокия Федоровна (постриженная в монахини первая жена Петра I в это время жила в Новодевичьем монастыре).

Но не только быстрота, с которой Миних привел Петербург в верность государыне, понравилась новому двору, но еще один верноподданный поступок: он сразу же донес на адмирала Петра Сиверса, который в дни избрания Анны на престол позволил себе усомниться в ее праве занять трон вперед дочери Петра Великого – Елизаветы. По доносу Миниха Сиверс вскоре был лишен всех званий и орденов и в итоге на десять лет отправился в ссылку. И лишь когда сам Миних оказался в Сибири, он признался в письме к императрице Елизавете Петровне в этом своем неблаговидном поступке. Но в начале 30-х годов он был «в своем праве надежен» и действовал решительно, твердо, с перспективой на повышение. Сочиняя донос на Сиверса, Миних явно стремился угодить новой императрице, с тревогой посматривавшей в сторону Елизаветы – опасной соперницы. Из этих же соображений исходил он, когда ему было поручено дело фаворита Елизаветы – прапорщика Шубина, сосланного в Сибирь. Миних вел и дело одного из теоретиков ограничения самодержавия – Генриха Фика, также сосланного в Сибирь. Только с образованием Тайной канцелярии в 1731 году фортификатора и инженера Миниха освободили от поручений политического сыска.

Было бы большой ошибкой представлять Миниха грубым солдафоном. Конечно, он был чужд отвлеченному философствованию, но оставшиеся после него письма свидетельствуют об известной изощренности ума, умении ловко скользить по дворцовому паркету, на котором он чувствовал себя не менее уверенно, чем на строительстве бастионов или каналов. Миних обладал выспренным, цветастым стилем, был мастером комплиментов, мог ловко польстить высокому адресату, хотя, как и во всем другом, ему часто изменяло чувство меры. Чего стоит только его письмо к Елизавете из Пелымской ссылки в марте 1746 года, в котором истомившийся в Сибири опальный фельдмаршал, восхваляя императрицу, густо смешивает патоку с медом и сахаром! Не дает Миних покоя и праху ее великого отца: «И так дозвольте, великодушная императрица, воздать мне дань памяти Петра Великого, которого прах я почитаю и который, ходатайствуя обо мне (то есть прах ходатайствует за Миниха! – Е.А.), ныне обращается к Вам с сими словами: «Прости этому удрученному все его вины из любви ко мне, прости ему из любви к тебе, прости ему из любви к империи, которую ты от меня унаследовала, благосклонно выслушай его предложения и прими их как плоды тебе верного, преданного и ревностного. Простри руки к удрученным, извлеки их из несчастья и спаситель прострет к тебе руки, когда ты явишься перед ним. Не внимай тому, что тебе говорят про них…»».

Недоверчивая Елизавета осталась равнодушна к высокопарной риторике Миниха. Она даже не клюнула на предложенный Минихом фантастический проект строительства канала от Петербурга до Царского Села. Прошло еще двадцать лет – и он, уже припадая к стопам Екатерины II, вновь прибегает к стилю банальных романов XVIII века: «Пройдите, высокая духом императрица, всю Россию, всю Европу, обе Индии, ищите, где найдете такую редкую птицу… Но скажете Вы: «Кто же этот столь необыкновенный человек?» Как, милостивейшая императрица! Это тот человек, которого Вы знаете лучше других, который постоянно у ног Ваших, которому Вы протягиваете руку, чтобы поднять его. Это тот почтенный старец, перед которым трепетало столько народа, это патриарх с волосами белыми как снег, который… более, чем кто-либо, предан Вам». Речь, как понимает читатель, идет о нем самом. На одно из таких посланий Екатерина не без иронии отвечала: «Ваши письма были бы похожи на любовные объяснения, если бы ваша патриархальная старость не придавала им достоинства».

Думаю, что возвышенные формулы были испытаны их автором на многих дамах, чему есть документальные свидетельства. Вот что писала леди Рондо своей корреспондентке в Англии в 1735 году: «Мадам, представление, которое сложилось у Вас о графе Минихе, совершенно неверно. Вы говорите, что представляете его стариком, облику которого присуща вся грубость побывавшего в переделках солдата. Но ему сейчас что-нибудь пятьдесят четыре или пятьдесят пять лет (в 1735 году Миниху было 52 года. – Е.А.), у него красивое лицо, очень белая кожа, он высок и строен, и все его движения мягки и изящны. Он хорошо танцует, от всех его поступков веет молодостью, с дамами он ведет себя как один из самых галантных кавалеров этого двора и, находясь среди представительниц нашего пола, излучает веселость и нежность».

Леди Рондо добавляет, что, тем не менее, Миниху не хватает чувства меры и он кажется насквозь фальшивым: «искренность – качество, с которым он, по-моему, не знаком», и далее она цитирует подходящие к случаю стихи:

Ему не доверяй, он от природы лжив,

Жесток, хитер, коварен, переменчив.

Герцог де Лириа придерживается того же мнения: «Он лжив, двоедушен, казался каждому другом, а на деле не был ничьим [другом]. Внимательный и вежливый с посторонними, он был несносен в обращении со своими подчиненными». Психологический портрет Миниха, нарисованный этими людьми, нельзя не признать точным. Оказаться под его командой – значило испытать унижения, познать клевету, быть втянутым в бесконечные интриги. Глубинные причины такого поведения Миниха – в истории как его жизни, так и его карьеры. Миних не был трусом, война была его ремеслом, и не раз и не два он смотрел в глаза смерти. Прошел он и через испытание дуэлью – в 1718 году в Польше стрелялся с французом, подполковником Бонифу. Храбрость и решительность сочетались в нем с невероятным апломбом, самолюбованием, высокомерием и спесью.

До 1730 года Миних занимал в высшей военной иерархии России весьма невысокое место. Он не командовал войсками, а руководил строительством Ладожского канала, который и закончил успешно к 1728 году. Его ценили как опытного инженера, фортификатора, но не более того. В 1727-м Миниху не удалось занять почетную должность начальника русской артиллерии – генерал-фельдцейхмейстера, которую долгие годы занимал знаменитый Яков Брюс. При этом артиллерии Миних не знал и, поступая на русскую службу в 1721 году, он писал в прошении: «По артиллерии не могу служить, не зная ее в подробности». Но тут он проявил всю свою изворотливость. Так, стремясь ублажить фаворита Меншикова, генерал-лейтенанта Волкова, Миних, уже будучи генерал-аншефом, подобострастно писал ему с Ладоги: «Ежели Вашему высокоблагородию несколькими бочками здешними (то есть ладожскими. – Е.А) сигами для росходу в дом Ваш или протчими какими к строению материалами отсюда служить могу, прошу меня в том уведомить». Однако с Меншиковым у него были непростые отношения, и опала светлейшего оказалась на руку Миниху. В 1729 году Миних получил-таки вожделенную почетную должность генерал– фельдцейхмейстера. Вообще-то в те годы в полководцы он не рвался – впереди него были люди с подлинными и блестящими воинскими заслугами.

В русской армии в конце 1720-х годов было два боевых фельдмаршала, прошедших горнила петровских войн: князья М.М.Голицын и В.В.Долгорукий. Пятидесятипятилетний Михаил Михайлович Голицын был гордостью русской армии. Екатерина Великая поучала потомков: «Изучайте людей… отыскивайте истинное достоинство… по большей части оно скромно и прячется где-нибудь в отдалении. Доблесть не высовывается из толпы, не стремится вперед, не жадничает и не твердит о себе». Эти слова как будто сказаны об одном из лучших генералов армии Петра I князе Михаиле Михайловиче Голицыне. Потомок древнего рода Гедиминовичей, сын боярина, он начал службу барабанщиком Семеновского полка и, безмерно любя военное дело, сражался во всех войнах петровских времен. Современники в один голос говорили о нем: «Муж великой доблести и отваги беззаветной: мужество свое он доказал многими подвигами против шведов». Особенно запомнился всем подвиг Голицына 12 октября 1702 года, когда во главе штурмового отряда он высадился у подножия стены шведской островной крепости Нотебург (будущий Шлиссельбург). Первая атака захлебнулась в крови, и Петр, внимательно наблюдавший за штурмом, приказал Голицыну отступить, однако получил от него дерзкий ответ: «Я не принадлежу тебе, государь, теперь я принадлежу одному Богу». Потом на глазах царя и всей армии Голицын приказал оттолкнуть от берега лодки, на которых приплыл его отряд, и пошел на новый штурм стены крепости и добился победы. Подвиг красивый, истинно античный, в духе спартанцев или римлян! Да и потом Голицын блистал мужеством, никогда не отсиживался за спинами своих солдат. Он победил шведов при Добром в 1708 году, в пору отступления русской армии вглубь страны. Эта победа воодушевила армию, а при Лесной в 1708 году Голицын разбил корпус генерала Левенгаупта, шедший на помощь армии Карла XII, участвовал в Полтавском сражении, в 1710 году взял Выборг, оккупировал Финляндию, участвовал в Гангутском сражении в 1714 году и под конец Северной войны, в 1720 году, командовал победным сражением русского флота у острова Гренгам в Балтийском море. Он имел обыкновение, как сообщает современник, «идя навстречу неприятелю, держать во рту трубку, не обращая внимания на летящие пули и направленое на него холодное оружие».

Но не только победы и подвиги особенно интересны в истории Голицына. Он принадлежал к редкому типу генералов русской армии, которых все любили: и солдаты, и офицеры, и начальство. Как писал о нем В.АНащокин в своих «Записках», «зело был в войне счастлив и в делах добраго распорядка, и любим подкомандующими в армии». Невысокий, коренастый, с темным от загара лицом, ясными, голубыми глазами и породистым носом, Голицын был у всех на виду. Его любили не только за отвагу, но и за «природный добрый ум, приветливое обращение с подчиненными», приятные, скромные манеры, что, как известно, для генералов – вещь почти недостижимая. Как и многие выдающиеся военные, князь Михайло Голицын был наивен и неопытен в политических делах и во всем слушался старшего брата – многоопытного Дмитрия Михайловича Голицына, главного верховника. Говорили, что израненный славный фельдмаршал не смел даже сидеть в присутствии старшего брата – так его почитал… Близость к брату Дмитрию и сгубила Михаила Голицына. После прихода к власти императрицы Анны Ивановны и роспуска Верховного тайного совета, в который был включен князь Михаил, он некоторое время управлял Военной коллегией, в отличие от всех других бывших верховников, даже получил земельные пожалования ко дню коронации, но дни его у власти были сочтены. Его отстранили от дел и в декабре 1730 года он умер, хотя узнать причину его внезапной смерти так и не удалось. Как пишет Д.М.Бантыш-Каменский, «полководец, неустрашимый на бранном поле, сделался жертвой душевной скорби». Что бы это значило?

Так исчез самый серьезный конкурент Миниха в борьбе за власть в армии. Прошел год, и исчез другой незаурядный боевой генерал, также бывший в составе Верховного тайного совета – князь Василий Владимирович Долгорукий. Он имел яркую биографию, хотя она была все же менее блестящая, чем биография Михаила Голицына. В.В.Долгорукого рано заметил Петр Великий, он поручал ему сложные дела вроде подавления восстания Кондратия Булавина. И Долгорукий с успехом эти поручения государя исполнял. Он был смел и на поле боя, и за это храбрый, знающий военное дело Долгорукий получал от государя чины и награды. Но все же… кажется, будто какой-то злой рок тяготел над заслуженным воином. Ему не везло в жизни. Причиной этого невезения была прямолинейность князя Долгорукого. Не задумываясь о последствиях, грубым солдатским языком он высказывался о политике и тем ставил в неловкое положение тех, кто его слушал или следовал его советам. Да и сам князь Василий не раз попадал впросак. Впервые он узнал, что язык его – враг его, в 1718 году. Тогда на следствии по делу царевича Алексея Петровича выяснилось, что Долгорукий говорил царевичу нечто крайне неодобрительное о его великом отце. Напрасно родственник князя Василия, уважаемый государем князь Яков Долгорукий умолял Петра простить болтуна – ведь, писал князь Яков, «ино есть слово с умыслом, а ино есть слово дерзновенное без умыслу». Не помогло – князя Василия арестовали, лишили чинов, орденов и сослали в казанскую деревню, где он томился шесть лет. Потом, к концу царствовавания Петра I, Долгорукого выпустили, вернули генеральство, ордена. В 1728 году он стал генерал-фельдмаршалом, кавалером высшего ордена Андрея Первозванного. Но ни опала, ни сидение в казанской деревне не научили князя Василия главной премудрости русской жизни – держать язык за зубами. В декабре 1731 года, уже при Анне, он опять не сдержался. В присутствии свидетелей фельдмаршал крайне грубо прошелся по адресу новой государыни и ее сердечного увлечения Бироном. Последовали донос, опять арест, опала, лишение чинов, орденов и даже княжеского титула. На этот раз Долгорукого за преступление, которое классифицировалось в указе как «озлобление на Ея императорского величество», ждала уже не дальняя деревня, а тюрьма в каземате Иван-города, где он и просидел восемь лет, а потом, в 1739 году, был переведен в Соловецкий монастырь. С приходом к власти Елизаветы Петровны князя Василия выпустили, вернули княжеский титул, во второй раз он был награжден орденом Андрея Первозванного, во второй раз стал фельдмаршалом – случай необычайный в русской военной истории. С тех пор князь Василий помалкивал, а поэтому и дожил до своей смерти в 1746 году без особых приключений.

Но нас интересует 1731 год. В этом году судьба расчистила перед Минихом служебный горизонт. И благодеяния посыпались на него как из рога изобилия. Весной 1732 года Миних получил (в придачу к пожалованному ранее Крестовскому острову в Петербурге) поместье Ко-бона на Ладоге, 10 тысяч рублей на экипаж, стал председателем комиссии по делам армии, президентом Военной коллегии, и, самое главное, 25 февраля 1732 года он стал обладателем вожделенного жезла генерал-фельдмаршала. Миних был одиннадцатым по счету в этом списке после ФАГоловина, герцога Евгения Кроа, Б.П.Шереметева, Г.В.Огильви, Б.В. фон дер Гольца, А.Д.Меншикова, князя А.И.Репнина, князя М.М.Голицына, Яна Сапеги, Я.В.Брюса, князя В.В.Долгорукого и князя И.Ю.Трубецкого.

Нет сомнений в том, что Миних был хорошим инженером и организатором военного дела. Его знания и умения определили успех дела по завершению строительства и открытию Ладожского канала в конце 1720-х годов. Тут заметна еще одна характерная для Миниха черта. Он хорошо умел делать дело и еще лучше умел его подать окружающим. Бесспорно, Ладожский канал был большой инженерной удачей Миниха. Но он раздул вокруг своего успеха такую шумиху, что ему могут позавидовать пропагандисты позднейших времен. Об успехе на Ладоге трубили всюду, каждую прошедшую по нему лодку зачисляли на победный счет Миниха. Сам он лично таскал по каналу иностранных посланников «для осмотрения… тамошней великой и зело изрядной работы». В 1732 году он завлек на канал Анну Иоанновну. И хотя она плавать по всему каналу не возжелала, но проехалась вдоль сооружения. И этого было достаточно!

В 1731 году Миних стал фактическим организатором Кадетского корпуса на Васильевском острове, в Петербурге. Корпус позволял молодым дворянам получать офицерские чины не только через службу рядовыми в гвардии или стажировку в иностранных армиях, но и в российском учебном заведении. Обязательным условием стало включение в число кадетов трети прибалтийских немцев, что отвечало целям формирования интернациональной имперской элиты. После нескольких лет работы Корпуса было сделано важное дополнение в его программу. Военные экзерциции, занимавшие много времени у кадетов, были ограничены одним днем в неделю, а основное время уделялось наукам, умению хорошо владеть и шпагой, и пером, ловко скакать на лошади, складно говорить на нескольких языках, а при необходимости встать не только в дуэльную, но и танцевальную «позитуру». В Корпусе, в немалой степени благодаря просвещенному Миниху и назначенным им неглупым начальникам, шло не просто создание контингента офицеров, а активное воспитание из дворянских недорослей дворян европейского типа с их высоким представлением о личной чести, о долге, о верности служению знамени, Отечеству и государыне.

В 1730-х годах Миних руководил перестройкой в камне Петропавловской крепости. Эта работа была начата еще при Петре I и продолжена под руководством архитектора Доменико Трезини. С 1731 года за это дело взялся Миних. Он добился передачи ведения крепостью Канцелярии фортификации и артиллерии и сразу же забраковал проект перестройки Трезини, считая, что тот ничего не смыслит в оборонительных сооружениях и строит такую крепость, которую защищать при нападении неприятеля будет невозможно. Возможно, что это так. Да и великий Трезини, автор множества построек при Петре I, был уже не тот: стал слабым, больным, беспамятным. В письме 25 февраля 1731 года к Миниху он «хоронит» Екатерину I в 1726 году, хотя она умерла на его памяти, в мае 1727 года, и делает такие ошибки, которые говорят, что в голове первого строителя Петербурга уже было не все в порядке. Впрочем, не это важно. Важно то, что в своих действиях Миних бесцеремонен с заслуженным человеком и это становится его стилем отношений с людьми, как и характерная для него необыкновенная заносчивость, интриганство и сварливость. Почти всюду, где бы ни оказывался Миних, можно было услышать шум грандиозного и безобразного скандала. Власть развращала его. Особенно изменился он, когда стал президентом Военной коллегии. Лефорт писал, что «с тех пор как Миних поднялся, в нем нельзя узнать прежнего человека: приветливость уступила место высокомерию, сверх того, утверждают, что он не забывает своих собственных интересов… [его] нельзя узнать и желание первенствовать ослепляет его до такой степени, что он забылся». Последние слова весьма мягки для оценки манеры поведения Миниха.

Впрочем, были пределы и для Миниха. Их устанавливал другой, еще более могущественный человек, которого боялись все. Умный Бирон довольно рано раскусил честолюбивые устремления обворожительного для дам полководца и стремился не дать Миниху войти в доверие к императрице. Надо думать, что ревнивый фаворит, человек сугубо штатский, боялся проиграть в глазах Анны этому воину в блестящих латах – известно, что женщины в прошлые века были падки до военных. Как пишет Лефорт, Бирон «сам признался мне, что удивляется его образу действий и сожалеет, что сделал для этого хамельона, у которого ложь должна заменять правду». Поэтому Бирон не позволил Миниху войти в Кабинет министров, куда тот, естественно, рвался. Раз-другой столкнувшись с непомерными амбициями и претензиями Миниха, Бирон постарался направить всю огромную энергию фельдмаршала в другом направлении – на стяжание воинских лавров преимущественно там, где они произрастали, то есть на юге, подальше от Петербурга. Посланный на русско-польскую войну (другое название – Война за польское наследство) в 1733–1735 годах, Миних потом почти непрерывно воевал с турками на юге, благо в 1735 году началась война с Османской империей. Она продолжалась до 1739 года, и уж на время летней кампании Миниха в столице не было. Окончательно выскочить из степей на скользкий дворцовый паркет Миниху удалось лишь в 1740 году, и тут он-таки сумел ловко подставить ножку своему давнему сопернику-благодетелю Бирону, арестовав его, правителя России, темной ноябрьской ночью 1740 года.

Вернемся к карьере Миниха в армии. С его приходом на пост главнокомандующего его нрав проявился во всей красе – начались такие непрерывные свары и скандалы в среде генералитета, которых русская армия ни до, ни после не знала. Вообще, у Миниха была поразительная способность наживать себе смертельных врагов. Адъютант Манштейн хорошо показал, почему оскорбления Миниха вызывали такую ярость у его окружающих. Оказывается, Миних умел вначале приласкать, приблизить человека, а затем жестоко оскорбить его, не ожидавшего такого поворота событий.

В 1735 году разгорелся скандал между Минихом и генералом графом фон Вейсбахом – командующим корпусом русских войск в Польше. Как-то раз Миних в резкой форме потребовал от Вейсбаха отчета о денежных расходах на содержание войск. Форма приказа была такова, что Вейсбах обратился к Анне Иоанновне с рапортом, в котором писал, что Миних поставил под сомнение его честность. Оскорбленный старый генерал отказался впредь знаться с Минихом. Тут важно заметить, что Миних не был кадровым полевым офицером. Он не тянул армейской лямки, как Вейсбах, Голицын или Долгорукий. Миних в русской армии был с самого начала инженером, да и приехал служить в Россию всего лишь в начале 1720-х годов, когда уже утихло пламя всех испытавшей Северной войны. У него не было опыта командования полевой армией, Миних не знал ее проблем и специфики, а самое главное – не считался со знаниями, опытом, чувствами своих коллег – таких боевых генералов, как Вейсбах.

Между тем сам Миних был горе-полководцем. В его действиях во время Русско-турецкой войны 1735–1739 годов видны непродуманность стратегических планов, низкий уровень оперативного мышления, рутинная тактика, ведшие к неоправданными людским потерям, – вот что можно сказать о воинских талантах Миниха, которого от поражения не раз спасали счастливый случай или фантастическое везение, о чем будет сказано особо. В итоге скандала Миниха с Вейсбахом Анна была вынуждена написать обоим, чтобы «все такия между вами партикулярный ссоры и озлобления вовсе отставлены» были и чтобы оба полководца помнили, что «от безвременных друг другу чинящих озлоблении» могут быть причинены делу «предосудительные остановки».

После того как осенью 1735 года Вейсбах неожиданно умер и ссора таким образом прекратилась, Миних стал инициатором новой генеральской склоки. Как писал Яков Шаховской, Миних никогда «не упускал удобных случаев, когда бы можно ему было, прицепясь, делать повреждение» другим военачальникам. И вот уже, вслед Вейсбаху, в ответ на оскорбительное письмо Миниха взорвался начальник русской артиллерии генерал-фельдцейхмейстер принц Людвиг Вильгельм Гессен-Гомбургский. Он писал Миниху: «Что Ваше графское сиятельство в наставление мне писать изволите, чтоб впред того не чинить и за оное (хотя при моих летах, [сам] знаю, что чинить надлежит) Вашему сиятельству благодарствую, однако при том доношу, что я уже имею честь быть в службе Ея величества четырнадцать лет, а еще того не чинил, чтоб Ея величества противно было, и того не надеялся, чтоб от Вашего графского сиятельства за то, что к лучшей пользе интересов Ея величества чинил, мог реприманды (укоры, упреки. – Е.А) получить, и весьма чувствительные, и прошу меня оными обойти».

Но и на этом Миних не успокоился. Его отношения с принцем так обострились, что во время Крымского похода 1736 года русской армии тот пытался сколотить против Миниха нечто вроде генеральского заговора. Все это вызвало особое беспокойство Анны Иоанновны.

Опасаясь продолжения ссоры генералов, Анна велела руководству внешнеполитического ведомства срочно искать пути для заключения мира с турками. Скандал в ставке генералов беспокоил ее больше, чем наступление неприятеля. Между тем, не успел закончиться конфликт с принцем Гессен-Гомбургским, как Миних затеял свару с фельдмаршалом П.П.Ласси. Осенью 1736 года Анна и ее правительство, обеспокоенные противоречивыми слухами, доходившими до Петербурга о Крымском походе армии Миниха, потребовали от прибывшего из Австрии генерала Ласси собрать сведения о положении в войсках. Опасаясь, что это будет понято Минихом как расследование его весьма не блестящей военной деятельности, Анна, верная своим принципам, предписала Ласси «о прямом состоянии армии под рукою проведать… что разумеется тайно». Но старый солдат, поняв, что «под рукою» собрать полную информацию о миниховской армии невозможно, попросил самого Миниха предоставить ему нужные сведения. Тут-то и начался скандал. Миних отправил Бирону письмо, в котором жаловался, что «высокая конфиденция (доверие. – Е.А.) пред прежним умалилась», и просился в отставку, ибо «не в состоянии… тех трудов, которые доныне со всевозможною ревностью нес, более продолжать».

Тут уж Анна не выдержала В указе от 22 октября она писала: «Мы не можем вам утаить, что сей ваш поступок весьма Нам оскорбителен и толь наипаче к великому Нашему удивлению служить имеет, понеже не надеемся, что в каком другом государстве слыхано было, чтоб главный командир, которому главная команда всей армии поручена, во время самой войны и когда наивящая служба от него ожидается, к государю своему так поступить захотел». В конце указа она, гася конфликт, обещала свою благосклонность верному фельдмаршалу.

Миних, поняв, что переусердствовал, взял другой тон и постарался все свои неприятности свалить на Ласси, задвинуть его на второй план. В письме к императрице в начале 1737 года Миних с показной душевной болью писал, что вновь просит об отставке только из-за того, что не желает мешать Ласси. Мол, уступаю для пользы дела, «а не гонора ради». Нетрудно догадаться, что наибольшие неприятности во всей этой истории выпали на долю П.П.Ласси, которого подсидел Миних, да еще отругала за несоблюдение тайны императрица.

И вот здесь нужно коснуться своеобразного служебного лукавства, которым обладал Миних. Дело в том, что он не был подданным русских императоров. В 1721 году он подписал, как и все иностранцы на русской службе, договор – «кондиции», согласно которым обязался честно и добросовестно служить определенное число лет, после чего власти не могли его удерживать на русской службе. И такое положение было для него чрезвычайно удобно. Несмотря на служебные успехи, он не спешил переходить в русское подданство и вряд ли думал, что после смерти будет покоиться не на тихом кладбище в зеленом Ольденбурге, а возле вечно шумящего Невского проспекта, под полом церкви Святой Екатерины, куда его опустили в 1767 году. Миних, десятилетиями служа России и в России, любил использовать для упрочения карьеры это свое положение временнообязанного ландскнехта. Вот, составляя в 1725 году свое мнение о сокращении расходов на армию, он, как и настоящий генерал, безапелляционно утверждает, что сокращение средств нанесет армии вред, а потом делает маневр, снимающий с него всякую ответственность за решение: «От подушных денег что-либо убавить ли, другая душам переписка учинить ли, или нет, или при Адмиралтействе какое умаление производить ли (это хитрый ход – подставить под сокращение другое ведомство. – Е.А) о том всём мне, яко чужестранному, который состояние государства не ведает, неизвестна…». Словом, посоветовал! В «кондициях» 1727 года он пишет, что «домашние мои нужды мне не позволяют ныне более как на 5 или 6 лет обязаться [службой]». На самом же деле все наоборот – никаких дел у него в Ольденбурге не было, он только и мечтал остаться в России с повышением по службе без ограничения в сроке, да еще получить поместья в Лифляндии и под Петербургом, но при этом формально оставаться не подданным России. Наивная надежда получить индульгенцию от Сибири!

Но особенно могучим карьеристским оружием Миниха были его прошения об отставке, которые он периодически подавал именно тогда, когда знал наверняка, что его со службы именно в этот момент ни за что не отпустят. С самого начала он поставил себя как человека совершенно незаменимого и, привыкнув к этому, власть с готовностью шла на удовлетворение его амбициозных требований. Забегая вперед, скажу, что подобный же успешный маневр Миних пытался совершить в начале 1741 года, когда в ноябре 1740-го, свергнув Бирона, он искренне рассчитывал получить чин генералиссимуса русской армии за свой ночной «подвиг» 7 ноября 1740 года – арест спящего Бирона. Но правительница Анна Леопольдовна, исходя из принципа «Люблю предателя – ненавижу предательство», сделала генералиссимусом своего супруга, принца Антона Ульриха Брауншвейгского. Раздосадованный Миних демонстративно выложил прошение об отставке, которое Анна Леопольдовна, уже давно страдавшая от непомерных амбициозных претензий «столпа империи», и учитывая, как сказано в указе, «что он сам нас просит за старостью и что в болезнях находится», тотчас и подписала отставку. В итоге неожиданно для себя полный сил и замыслов фельдмаршал оказался пенсионером. При этом ни правительница, ни ее супруг не имели мужества лично объявить Миниху о неожиданном для него решении дела – так они его побаивались. Указ об отставке Миниху прочитал его сын Иоганн Эрнст, служивший тогда при дворе правительницы, но до тех пор, пока отставник Миних не переехал из дворца, где он жил, в свой дом, правительница каждую ночь меняла спальню, опасаясь, как бы Миних не повторил с ней ночную историю свержения Бирона. А когда Миних переселился в свой дом, к нему приставили караул. Забавно, что, стремясь обмануть потомков, эту охрану Миних в своих мемуарах называет почетным караулом.

Миних был не только склочником. Он не брезговал и доносами. Склонность к доносительству – черта его характера. История с адмиралом Сиверсом не была единственной. Не чем иным, как доносами, нельзя назвать рапорты Миниха о своих подчиненных. В апреле 1734 года из-под Гданьска он сообщает императрице о своих генералах русской армии: «Генерал-лейтенант Загряжский, вместо того чтобы вступить с ним (польским военачальником Тарло. – Е.А.) [в бой], заключил с ним перемирие и имел свидание… вместе пили, и слышно, что сын Загряжского принял 50 червонных в подарок от Тарло… Генерал-майор Любрас по десятикратно повторенному приказанию сюда нейдет под предлогом, что мало оставить в Варшаве 400 человек, затем пять полков его команды стоят там, а при армии шатров нет. Таким образом, Загряжский и Любрас подлежат суду. Волынский взял вчера паспорт в Петербург для лечения, князь Борятинский лежит уже четыре недели болен, также и большая часть полковников. Впрочем, здесь, при армии, слава Богу, все благополучно и ни в чем недостатку нет». В итоге Любраса отдали под суд, хотя затем и оправдали, а на генерала Загряжского в данном случае оказался просто навет, в основе которого лежала сплетня – Миних всегда слушал сплетни охотно и стремился, как видим, использовать их в своих целях.

На совести Миниха есть и попросту уголовные преступления. Летом 1739 года по дороге из Стамбула в Стокгольм был убит шведский курьер майор барон Синклер, который вез важные дипломатические бумаги. Дважды до этого русский посол в Стокгольме М.П.Бестужев-Рюмин советовал своему правительству «анвелировать», т. е. ликвидировать, этого врага России, «а потом пустить слух, что на него напали гайдамаки или кто-нибудь другой». Российский и австрийский дворы договорились перехватить Синклера и изъять у него документы о связях турок и шведов. Когда же было получено известие об убийстве на территории Польши неизвестными людьми шведского дипкурьера, в европейских столицах начался скандал. Тень была брошена на Россию, отношения со Швецией резко ухудшились, такие поступки в просвещенной семье европейских государей XVIII века казались невозможными – ведь не Азия же! Понимая это, императрица Анна написала русскому послу в Саксонии барону Кейзерлингу: «Сие безумное богомерзкое предприятие нам подлинно толь наипаче чувствительно, понеже не токмо мы к тому никогда указу отправить не велели, но и не чаем, чтоб кто из наших определить мог. Иное было бы письма отобрать, а иное людей до смерти бить, да к тому ж еще без всякой нужды. Однако ж как бы оное ни было, то сие зело досадительное дело есть и всякие досадительные следства иметь может». Послание это предназначалось для «разглашения в публике».

Ту же мысль императрица выражала и в рескрипте Миниху: «Мы совершенно уверены находимся, что вы в сем мерзостном приключении столько ж мало участия, как Мы, имеете, и вам ничто тому подобное без нашего указу чинить никогда в мысль не придет». В ответном письме Миних полностью отрицал свою причастность к убийству Синклера и клялся Анне, что «меня никогда подвигнуть не может, чтоб нечто учинить, что честности противно, и сие еще толь наименьше, понеже я не токмо Вашего величества указами к тому не уполномочен, но и сам совершенно знаю, коль мало оное от Вашего И. В. апробовано и вам приятно было б». Вся эта эмоциональная переписка была просто типичной дымовой завесой. Есть неопровержимый документ, который как раз для посторонних глаз не предназначался: инструкция Миниха драгунскому поручику Левицкому от 23 сентября 1738 года, в которой мы читаем: «Понеже из Швеции послан в турецкую сторону с некоторою важною комиссиею и с писмами маеор Инклер, который едет не своим, но под именем называемого Гагберха, которого ради высочайших Ея императорского величества интересов всемерно потребно зело тайным образом в Польше перенять и со всеми имеющимися при нем писмами. Ежели по вопросам об нем, где уведаете, то тотчас ехать в то место и искать с ним случая компанию свесть или иным каким образом ево видеть, а потом наблюдать, не можно ль ево или на пути, или в каком другом скрытном месте, где б поляков не было, постичь. Ежели такой случай найдется (внимание! – Е.А.), то старатца его умертвить или в воде утопить, а писма прежде без остатка отобрать». В начале 1739 года Миних дал новую инструкцию поручику Левицкому, а также капитану Кутлеру и поручику Веселовскому уже не только насчет Синклера, но и насчет других подлежащих «анвелированию» врагов России вождей венгров и запорожцев Ракоци и Орлика. Ну и наконец, вот сам доклад Миниха императрице от 1 августа 1739 года, который все ставит на свои места. Из него следует, что Миних получил указы Анны, «каким наилучшим и способнейшим образом как о Синклере, так и о Ракотии и Орлике комиссии исполнять и их анвелировать», и все, что от него требовалось, исполнил. Далее он описывает трудности проведенной операции, все лавры которой, конечно же, должны принадлежать ему.

«За верныя и ревностныя его службы, которыя он Нам чрез многие годы показал», Анна в конце своего царствования прибавила к жалованью фельдмаршала Миниха еще пять тысяч рублей в год. Для этого, как мы видим, у нее были все основания. В написанных уже во времена Екатерины II мемуарах Миних, подводя итоги своих, скажем прямо, весьма посредственных, действий в Русско-турецкой войне (об этом – ниже), заключил: «Русский народ дал мне два титула: «Столпа Российской империи» и «Сокола со всевидящим оком»». Пунктуальный комментатор дореволюционного издания мемуаров Миниха со скрытой иронией замечает: «Название «Столпа Российской империи» и «Сокола», будто бы данное русским народом Миниху, сохранилось только в его записках». Зато до нас дошло мнение простого русского солдата: «Власьев (то есть Петр Петрович Ласси. – Е.А.) славен генерал, Азов сам собою взял. А как Миних живодер, наших кишек не берег».

Однако отметим при этом, что Миних был ярким, неординарным человеком. Это особенно хорошо видно в час испытаний, несчастий и трагедий. Когда в январе 1742 года его вместе с другими членами правительства Анны Леопольдовны вели на казнь, устроенную перед зданием Двенадцати коллегий, Миних был, если здесь уместно так сказать, лучше всех: подтянутый, чисто выбритый, он шел спокойно в окружении конвоя и о чем-то дружески разговаривал с офицером охраны, который, возможно, когда-то служил под его началом. Особо подчеркиваю, что Миних был выбрит, тогда как все остальные приговоренные были с бородами – ведь охране категорически запрещалось давать узникам острые предметы. Известно, что приговоренные, боясь мучительной смерти на эшафоте, часто пытались покончить счеты с жизнью до казни, и, если это им удавалось, охране грозили страшные наказания по подозрению в сообщничестве с государственными преступниками. А Миних был выбрит! Значит, ему доверили бритву, значит, у охраны сомнений насчет того, как он, отважный воин, встретит смерть, не было.

Впрочем, здесь нам даже домысливать не нужно – о поведении Миниха в узилище есть сведения точные. После того как на эшафоте был прочитан указ императрицы Елизаветы Петровны о помиловании Миниха и других от смертной казни, преступников отвели в Петропавловскую крепость, где они ожидали дальнейшей судьбы.

И опять только фельдмаршал Миних показал себя мужественным человеком и на пороге тяжких испытаний не утратил достоинства и храбрости: «Как только в оную казарму двери передо мною отворены были, то он, стоя у другой стены возле окна ко входу спиною, в тот миг поворотясь в смелом виде с такими быстро растворенными глазами, с какими я его имел случай неоднократно в опасных с неприятелем стражениях порохом окуриваемого видать, шел ко мне навстречу и, приближаясь, смело смотря на меня, ожидал, что я начну».

Оказавшись в Сибири, Миних не изменил себе. В тяжелых условиях заполярного Березова он сумел прославиться успехами в домоводстве и экономии. Эти бесконечные двадцать лет, проведенные им в Пелыме, не пропали для него даром. Пока Миниха не выпускали из острога, он разводил огород на острожном валу, а когда получил возможность выходить за пределы узилища, то занялся скотоводством и полеводством. В очерке А.С.Зуева и Н.А.Миненко на основе документов показано, как опальный фельдмаршал сумел провести годы ссылки с достоинством, пользой и бодростью. В одном из своих писем он сообщал брату: «Место в крепости болотное, да я уже способ нашел на трех сторонах (крепостных стен. – Е.А.), куда солнечные лучи падают, маленький огород с частыми балясами устроить. Такой же пастор и Якоб, служитель наш, которые позволение имеют пред ворота выходить, в состояние привели, в которых огородах мы в летнее время сажением и сеением моцион себе делаем и сами столько пользы приобретаем, что мы, хотя много за стужею в совершенный рост или зрелость не приходит, при рачительном разведении чрез год тем пробавляемся… В наших огородах мы в июне, июле и августе небезопасны от великих ночных морозов. И потому мы, что иногда мерзнуть может, рогожами рачительно покрываем».

Долгими полярными ночами при свече фельдмаршал перебирал и сортировал семена, вязал сети, чтобы «гряды от птицы, кур и кошек прикрыть», а супруга его, Барбара-Элеонора, сидя рядом, латала одежду и белье. Это ее, урожденную баронессу фон Мольцаха, Я.П.Шаховской застал у входа в казарму, куда он шел объявлять Миниху приговор о ссылке в Сибирь. Она стояла «в дорожном платье и капоре, держа в руке чайник с прибором, в постоянном (то есть спокойном. – Е.А) виде скрывая смятение духа, была уже готова», после чего «немедленно таким же образом, как и прежние (ранее отправленные ссыльные. – Е.А), в путь свой они от меня были отправлены». Между прочим, точно так же поступали и жены других ссыльных: Остермана, Левенвольде, Менгдена, Михаила Головкина – статс-дамы императорского двора.

Много дел ожидало Миниха и на скотном дворе, где у него были коровы и другая живность. Когда умер его друг пастор Мартенс, он сам вел для домашних богослужение. Летом пелымцы могли видеть, как Миних, в выгоревшем фельдмаршальском мундире без знаков различия, с косой на плече, шел на сенокос с нанятыми им косцами. Он учил детей, но все равно его кипучей натуре было мало места в Пелыме, и он посылал пространные письма императрице Елизавете, А.П.Бестужеву-Рюмину, сочинял проекты. По-видимому, ему особенно тяжелы были первые годы ссылки. По его письмам видно, что бывший фельдмаршал изнемогает вдали от дел. Он то просит поручить ему какое-нибудь грандиозное строительство, то умоляет отпустить его в Ольденбург, чтобы жизнь «на моих тамошних малых маятностях окончить». Впрочем, в 1746 году высокопарные послания Миниха надоели в Петербурге, и ему запретили бумагомарание. Лишь в 1749 году, в качестве исключения, разрешили высказаться письменно, «только при том ему объявить, дабы он о всем достаточно единожды ныне написал, ибо ему впредь на такия требования позволения дано больше не будет». Но Миних не утратил бодрости духа, несмотря на неудачи «челобитной компании». Когда весной 1762 года наступил вожделенный миг свободы и он вернулся в Петербург, все его многочисленные внуки и правнуки, встречавшие патриарха на подъезде к Петербургу, были потрясены, когда из дорожной кибитки в рваном полушубке выпрыгнул бравый, высокий старик, прямой и бодрый. Его, казалось, как писал современник, «не трогали тление, перевороты счастия». А между тем ему было почти восемьдесят лет! Вот что значит не подчиниться обстоятельствам жизни… Умер Миних в 1767 году в Петербурге.

Остерман, или Человек за кулисами

Еще один наш герой виден на нашей воображаемой картине. Кажется, что он вот-вот нырнет за малиновую портьеру – так ему вреден яркий свет, так он не хочет быть на виду. Одет он неряшливо и некрасиво, но глаза у него умные и проницательные. Это вице-канцлер Андрей Иванович Остерман – одна из ключевых фигур анненского царствования. Он, Генрих Иоганн, родился в 1687 году в Бохуме (Вестфалия), в семье пастора. Юношей он поступил в Йенский университет и изучал то ли юриспруденцию, то ли теологию – неизвестно. Но учился он недолго, может быть, год, как мы уже упоминали, он на одной из обычных для разгульных немецких студентов-буршей вечеринке в кабаке «У Розы» в завязавшейся драке заколол шпагой своего однокурсника и, опасаясь возмездия, бежал в Голландию, в Амстердам. В этом смысле судьба Остермана похожа на судьбу драчливого кенигсбергского студента Бирона, который за сходное преступление угодил в тюрьму. Остерман же успел скрыться и в Амстердаме в 1703 году примкнул к партии специалистов, которых вербовал будущий адмирал русского флота Крюйс для поездки в Россию. Зная, что царь Петр охотно берет иностранцев на службу, не вчитываясь пристрастно в их послужной список, Остерман отбыл в неизведанную страну, где и сделал блестящую карьеру, благодаря своему гибкому уму, знанию иностранных языков, услужливости, умению держать нос по ветру – словом, всем или почти всем необходимым качествам политика. Начав при Петре с должности переводчика, скромный выходец из Вестфалии постепенно вырос в фигуру чрезвычайно влиятельную на русском политическом олимпе.

Прежде всего, его отличала фантастическая работоспособность, и, по отзывам современников, он всегда работал: днем и ночью, в будни и праздники, чего ни один уважающий себя министр позволить себе, конечно, не мог. Работа с Петром, который хорошо относился к Остерману, огромный административный опыт, знание политической конъюнктуры помогали ему ориентироваться как во внутренней, так и во внешней политике. Особенно силен Остерман был как дипломат. Не менее пятнадцати лет он «делал» русскую внешнюю политику, и результаты этой деятельности для империи были успешны – стоит вспомнить, что только благодаря усилиям Остермана Россия с 1726 года вошла в тесный союз с Австрией, что было новым словом в русской внешней политике и оказалось перспективным и чрезвычайно важным в предстоящей борьбе с османами за Северное Причерноморье, а также при разделах Речи Посполитой. Основу русской политики Остерман видел в трезвом расчете, прагматизме, умении завязывать союзнические отношения только с теми державами, которые могут быть полезны России. В своих записках о внешней политике Остерман тщательно, педантично, «по-бухгалтерски» анализировал «генеральные интересы» России и ее возможных партнеров. Осторожность, расчет – вот что внес во внешнюю политику Остерман. В одной из своих инструкций дипломатам он писал: «Наша система должна состоять в том, чтобы убежать от всего, ежели б могло нас в какое пространство (то есть ненужные проблемы. – Е.А.) ввесть». Собственно, в этом и состоял главный принцип поведения Остермана как политика и человека.

Несомненна ключевая роль Остермана в деятельности Кабинета министров. Формально не занимая в этом высшем правительственном учреждении первого кресла (оно было за Черкасским), Остерман сосредотачивал огромную власть в своих руках, колоссальной работоспособностью, умом подавляя других своих коллег. Не случайно, опасаясь роста влияния Остермана, Бирон подсадил в Кабинет свою, как тогда говорили, «креатуру» – Артемия Волынского, с помощью которого хотел укоротить Остермана или, по крайней мере, следить за действиями скрытного и осторожного вице-канцлера. Но Волынский оказался неудачным кандидатом на роль, отведенную ему Бироном. Он горячился, делал глупости, и в конце концов Остерман нашел способ избавиться от ненужного ему соглядатая и соперника. Об этом будет подробнее сказано чуть ниже На должности кабинет-министра Остерман оставался тем, чем его создала природа и сформировал житейский опыт: хитрым, скрытным, эгоистичным человеком, беспринципным политиком, что делало его вполне типичным для среды той эпохи. При этом нужно особо отметить, что он входил в редкий ряд государственных деятелей XVIII века, который не замарал себя взятками, скандалами с расходованием государственных средств. Его жизнь полностью и целиком была поглощена работой и интригой. Все остальное казалось ему второстепенным и неважным.

Андрей Иванович, живя в России десятилетия, никогда не имел друзей, был всегда одинок. Да это и понятно – общение с ним было крайне неприятно. Его скрытность и лицемерие были притчей во языцех, а не особенно искусное притворство – анекдотично. Как правило, в самые ответственные или щекотливые моменты его политической карьеры у него начинался внезапный приступ подагры или хирагры или другой какой-либо плохо контролируемой врачами болезни, и он надолго сваливался в постель, и вытащить его оттуда не было никакой возможности. Так было, как уже говорилось, в 1730 году, так многократно было и позже. Не без сарказма Бирон писал в апреле 1734 года Кейзерлингу: «Остерман лежит с 18-го февраля и во все время один только раз брился (Андрей Иванович ко всему был страшный грязнуля даже в свой не особенно чистоплотный век. – Е.А.), жалуется на боль в ушах (чтобы не слышать обращенных к нему вопросов. – Е.А.), обвязал себе лицо и голову. Как только получит облегчение в этом, он снова подвергнется подагре, так что, следовательно, не выходит из дому. Вся болезнь может быть такого рода: во-первых, чтобы не давать Пруссии неблагоприятного ответа… во-вторых, турецкая война идет не так, как того желали бы».

Другой вид «болезни» нападал на Остермана в ходе переговоров, когда не хотел давать требуемого от него ответа. Вот что писал об Остермане английский посланник Э.Финч: «Пока я говорил, граф казался совершенно больным, чувствовал сильную тошноту. Это была одна из уловок, разыгрываемых им всякий раз, когда он затруднялся разговором и не находил ответа. Знающие его предоставляют ему продолжать дрянную игру, доводимую подчас до крайностей, и ведут свою речь далее; граф же, видя, что выдворить собеседника не удается, немедленно выздоравливает как ни в чем не бывало». Действительно, в своем притворстве Остерман знал меру: острый нюх царедворца всегда подсказывал ему, когда нужно, стеная и охая, нередко на носилках, отправиться во дворец. А как же иначе, если ты получаешь от государыни такое письмо: «Андрей Иванович! Для самого Бога, как возможно, ободрись и завтра приезжай ко мне к вечеру: мне есть великая нужда с вами поговорить, а я вас николи не оставлю, не опасайся ни в чем, и будешь во всем от меня доволен. Анна».

Императрица Анна весьма уважала Андрея Ивановича за солидность, огромные знания и обстоятельность. Когда требовался совет по внешней политике, без Остермана было не обойтись. Нужно было лишь набраться терпения и вытянуть из него наилучший вариант решения дела, пропуская мимо ушей все его многочисленные оговорки, отступления и туманные намеки. Остерман был хорош для Анны как человек, целиком зависимый от ее милостей. Иностранец, хотя он и взял жену из старинного рода Стрешневых, в силу своего нрава и положения оставался чужаком в среде русской знати. В глазах русских он был и оставался «немцем», что было, как известно, не лучшей характеристикой человека. Да и говорил он по-русски неважно. Княжна Прасковья Юсупова раз была допрошена Остерманом, и потом она вспоминала: «А о чем меня Остерман спрашивал, того я не поняла, потому, что Остерман говорил не так речисто, как русские говорят: «Сто-дети сюдариня, будет тебе играть нами, то дети играй, а сюда ти призвана не на игранье, но о цем тебя спросим, о том ти и ответствей»».

Чем дальше он был от русской аристократии, тем плотнее он льнул к сильнейшему. Остерман всегда делал это безошибочно. Вначале таким человеком был для Остермана петровский вице-канцлер Петр Павлович Шафиров, потом Меншиков, которого Остерман предал ради Петра II и Долгоруких, затем, при Анне, он заигрывал сначала с Минихом и долго добивался расположения Бирона, став его незаменимым помощником и консультантом. Но тот был тоже умен и Остерману особенно не доверял. Не являются слухами утверждения об активном участии Остермана в самых неприглядных политических процессах времен царствования Анны Иоанновны. Андрей Иванович часто по собственной инициативе брал на себя работу следователя Тайной канцелярии, проявлял себя как ревностный гонитель политических противников и просто жертв политического сыска. Понимая, что частое участие в делах малодостойных есть неизбежный удел политика, все же отмечу, что имена других деятелей тех времен (А.М.Черкасского, Г.И. и М.Г.Головкиных, А.П.Волынского) оказались в них почти не замешаны, в отличие от Остермана, который вместе с начальником Тайной канцелярии генералом Ушаковым фактически руководил политическим сыском в 1730-е годы, сам вел допросы (выше приведен характерный для этого отрывок из показаний Юсуповой), составлял проекты решений по розыскным делам, готовил доклады для императрицы. Он гфилткил руку ко многим казням и ссылкам, которым подвергались неугодные режиму люди. Впрочем, так поступали многие политики того времени – они всегда помнили, что «если не они, то их»!

Особая сила политики Остермана состояла в феноменальном умении действовать скрытно, из-за кулис. Особенно ярко это проявилось в 1727 году, когда он, как уже сказано, облеченный особым доверием всесильного тогда временщика АД.Меншикова, был назначен воспитателем юного императора Петра II и, как казалось светлейшему, был безусловно ему лоялен. Однако вскоре выяснилось особое коварство Остермана, который сумел незаметно настроить мальчика против Меншикова и фактически организовать переворот, приведший к падению Меншикова, резкому усилению клана Долгоруких, фактической передаче всех важных государственных дел в руки Остермана. Интрига была проведена вице-канцлером так искусно, что Меншиков даже не заподозрил роли Остермана в обрушившемся на его голову несчастье и, уезжая в ссылку, просил его о содействии, вспоминая их прежние дружеские отношения. Известно также, что во многом благодаря интригам Остермана в анненское время не удалось восстановить своего положения после ссылки и бывшему начальнику и благодетелю Остермана П.П.Шафирову. Остерман незаметно, но последовательно «сталкивал» своего преемника на посту вице-канцлера с политического олимпа, не давая тому возможности встать на ноги, хотя императрица Анна относилась к умному, опытному Шафирову неплохо. Остерман не был хуже всех остальных, но сила его состояла в закулисных действиях, успехами в которых могли похвастаться не все. В 1740 году, когда политическая сцена расчистилась от сильных политических фигур: исчезли Бирон и Миних, когда у власти стояла слабая правительница Анна Леопольдовна, Остерман решил, что наступила его минута, и он, став первым министром, вышел из-за кулис на авансцену. Но это была его серьезнейшая ошибка. Привыкший действовать за кулисами, в политический темноте, чужими руками, он оказался несостоятелен на свету как публичный политик, лидер, не имея к этому необходимых в этой роли качеств – воли, решительности, авторитета. И первый же политический шторм в виде дворцового переворота 25 ноября 1741 года, приведшей к власти Елизавету Петровну, унес Остермана в небытие. При этом новая государыня, зная истинную роль Остермана в политической возне вокруг нее в предыдущую эпоху (сохранились предложения Остермана выдать цесаревну замуж за границу, арестовать ее придворных, чтобы вынудить дать против нее показания, и многое другое), оказалась злопамятной – Остерман был сослан туда, куда он раньше отправил Меншикова, – в Березов, где и окончил свои земные дни в 1747 году.

«Тело кабинета», или Как раздобыть мешочек храбрости

Вернемся к началу анненского царствования, когда началась упорная борьба за место в высшем правительственном органе – Кабинете министров. Туда не удалось пролезть ни оказавшему в 1730 году услугу Анне Павлу Ягужинскому, ни Миниху, зато совсем легко туда проник князь Алексей Михайлович Черкасский – человек дородный, ленивый и казавшийся не особенно умным. А между тем фигура эта весьма любопытна. С 1731 года он солидно восседал на заседаниях Кабинета. Назначение в Кабинет было для Черкасского резким прыжком вверх по служебным ступенькам. В тяжелые времена реформ и переворотов особенно трудно удержаться на вершине власти и почти невозможно дожить без опалы и отставки до своей естественной кончины. Еще труднее до самого конца быть «в милости», окруженным официальным почетом, утешенным и приободренным неизменной лаской государя. К числу таких редких счастливцев русской истории относится князь Алексей Михайлович Черкасский.

Современники и потомки суровы к Черкасскому. В нем они не видят никаких достоинств. Язвительный князь М.М.Щербатов писал о Черкасском: «Сей человек – весьма посредственный разумом своим, ленив, незнающ в делах и, одним словом, таскающий, а не носящий имя свое и гордящийся единым своим богатством». Сын боярина Михаила Яковлевича, он был потомком выходца из ханского рода Большой Кабарды, связанного родственными узами со знатнейшими родами России: один из его прадедов был женат на тетке первого царя династии Михаила Романова. Сам Алексей Михайлович был женат первым браком на двоюродной сестре Петра Великого, Аграфене Львовне Нарышкиной – дочери боярина Льва Кирилловича Нарышкина, а после ее смерти его супругой стала Мария Юрьевна Трубецкая – сестра фельдмаршала и боярина князя И.Ю.Трубецкого.

Многие современники видели в нем лишь ленивца и глупца, который делал карьеру благодаря удачному стечению обстоятельств да умению ловко дремать с открытыми глазами на бесчисленных заседаниях. Черкасский был «телом» правительства, тогда как «душой» считали других – более честолюбивых, ловких, пронырливых, вроде Шафирова, Остермана или потом, уже при Анне, Артемия Волынского. Но они, эти ловкачи и умники, вдруг куда-то исчезали, проваливались, а Черкасский из года в год неизменно и невозмутимо вел заседания, пересидев всех своих друзей и недругов, да еще пятерых самодержцев.

Первое, о чем обычно сообщают биографы Черкасского после описания тучности, так это о его фантастическом богатстве. Действительно, он был богатейшим человеком России, владельцем поместий величиной с иные европейские державы и десятков тысяч крепостных крестьян. Умственные и деловые качества Черкасского современники даже не обсуждали – так это было всем очевидно.

И все же ни богатство, ни знатность, ни родство, ни тучность, ни тем более глупость обычно не спасали от опалы, гнева или недовольства самодержца. В личности Черкасского есть своя загадка. Приметим, что с юношеских лет он занимался государственными делами вместе с отцом, тобольским воеводой, боярином князем Михаилом Яковлевичем, и, как второй воевода, управлял Сибирью. В петровское время ему давали разные поручения, в том числе и руководство Городовой канцелярией. Это было такое учреждение, в котором не очень-то подремлешь на заседании, – как известно, в строительных управлениях во все времена дым стоит коромыслом А Черкасский руководил строительным ведомством целых семь лет! И царь был им доволен. Возможно, Черкасский не был так инициативен, как другие, ему, как писал один из современников, не хватало «мешочка смелости», но он явно сидел на своем месте, умел подбирать людей и успешно вел непростое дело.

Конечно, после смерти Петра Великого многие сановники задремали, расслабились. Но, как видно из документов, Черкасский дремал в полглаза. Этот флегматичный толстяк мог вдруг проснуться и сказать несколько слов, которые в устах несуетного и молчаливого вельможи звучали особенно весомо и авторитетно. Напомню читателю, как в начале 1730 года, когда верховники во главе с князьями Голицыными и Долгорукими фактически ограничили самодержавную власть императрицы Анны в свою пользу, все вдруг с удивлением услышали громкий голос князя Черкасского. Как уже сказано выше, на встрече дворянства с верховниками именно он, а не кто-то другой, смело вышел вперед и потребовал от Верховного тайного совета, чтобы будущее государственное устройство России обсуждали не в кулуарах, не в узком кругу, а в среде дворянства. Потом он превратил свой богатый дом в своеобразный штаб дворянских прожектеров и сам был автором проекта о восстановлении самодержавия. Вот и «мешочек смелости» нашелся!

«Затейка» верховников таким образом провалилась, а самодержавие было восстановлено. Все стало как прежде, и Черкасский мог вновь мирно дремать на заседаниях – императрица Анны Иоанновна, получив самодержавное полновластие, этой услуги Черкасскому не забыла. Любопытно, что шляхетская активность Черкасского в памятном 1730 году не была поставлена ему «в строку» при Анне (ведь тогда он не был сторонником неограниченной власти императрицы!), а, наоборот, была воспринята как борьба с верховниками, что послужило ему, как и В.Н.Татищеву и некоторым другим активистам шляхетского движения, пропуском к чинам и должностям правления императрицы Анны. Такой человек, как Черкасский, – родовитый, тесно связанный родственными и служебными узами со многими знатными вельможами, богатый и влиятельный – был весьма нужен Анне.

Став кабинет-министром, он, хотя с 1734 года был даже канцлером империи, вел себя скромно и незаметно, подпевая сильнейшим да прислушиваясь к советам своего формального подчиненного – вице-канцлера Остермана. Всю оставшуюся жизнь один из лидеров 1730 года «таскал свое имя», мирно досидел на своем высочайшем в чиновной иерархии месте до самой смерти в 1742 году, уже при новой императрице Елизавете Петровне, которая, как и все ее предшественники на троне, уважала солидного Черкасского. Наверное, в таком поведении Черкасского и состояло непонятое окружающими величайшее искусство политического выживания без пожирания ближних своих.

Ученый лукавый поп

Среди людей, окружавших трон Анны, должен стоять, сверкая золотыми ризами, святой отец – без него православную государыню, главу Священного синода невозможно и представить. Он и стоит на нашей воображаемой картине, правда, не очень близко от трона. Он известен в русской истории как архиепископ Феофан Прокопович.

Датский путешественник Педер фон Хавен, побывавший в Петербурге в 1736 году, встретился с Феофаном, и архиепископ поразил датчанина изысканным обхождением, необыкновенными и глубокими знаниями, блистательным умом. Все это правда. Другого такого образованного человека в России того времени не было. Но не только образованностью, знанием десятков языков, умом прославился у современников Феофан Прокопович.

Он родился в Киеве, происхождение его темно – скорее всего Елисей (светское имя его) был бастард, незаконнорожденный. Он блестяще окончил Киево-Могилянскую академию, принял униатство, пешком прошел всю Европу, учился в Германии и в Ватикане. Но окончить там курс он не смог – с грандиозным скандалом его выгнали из Ватикана, точнее, он сам бежал оттуда в Россию. Причина скандала нам неизвестна, но скажем сразу, что скандалы сопровождали Феофана всю жизнь.

Может быть, причина их – в особом темпераменте Феофана. Не случайно его первый биограф академик Байер писал, что Феофан был «зеленоглазым холериком сангвинического типа».

Вернувшись в Россию, наш холерик стал профессором родной Академии в Киеве, а в 1709 году произошел крутой поворот в его жизни. На торжественном богослужении в Киеве по случаю Полтавской победы (и что очень важно!) в присутствии Петра, он произнес такую блестящую речь, что был тотчас замечен и приближен государем. Вероятно, царя привлекли не только ум, талант и ораторские дарования Феофана, его способности бессовестно говорить грубую лесть, но и та услужливость интеллектуала, которая называется беспринципностью, бесстыдством, – а это свойство таланта всегда бывает востребовано всякой властью. С тех пор Феофан служил Петру как один из главных церковных деятелей, во многом руками которых была проведена синодальная реформа Русской православной церкви, окончательно превратившая ее в контору духовных дел, послушную служанку самовластия. Человек из иной церковной среды, он был равнодушен к судьбе и истории Русской православной церкви и России и делал то, что ему прикажут, делал хорошо, умно и с несомненной пользой для себя. Феофан мог подвести теоретическую базу под любое решение власти. Когда от него потребовали обоснования самодержавия, это он сделал блестяще, доказывая на множестве примеров, как благотворна для страны, народа единодержавная, никому не подчиненная сильная власть. Когда же от него потребовали обоснование вреда единодержавия патриарха в церковном управлении, он и это сделал так же блестяще, придя к обоснованному многочисленными примерами из истории выводу, что не видит «лучшаго к тому способа, паче Соборного правительства, понеже в единой персоне не без страсти бывает» (Духовный регламент 1721 года).

В отличие от своих косноязычных русских коллег по церкви, Феофан был блестящим проповедником, истинным артистом, он тонко чувствовал обстановку, умел найти такие яркие слова, что люди, его слушавшие, замирали от восторга, плакали от скорби, мысленно переносились за сотни лет и тысячи верст – и все это по мановению жеста, по воле слова и интонации Феофана. Всем была особенно памятна упомянутая выше речь Феофана при похоронах Петра Великого в 1725 году.

Как был великолепен, возвышен Феофан перед сотнями прихожан в сиянии праздничных риз, так ничтожен и мелок он был в обыденной жизни. «Карманный поп» был готов одобрить любое злодеяние, отпустить сильнейшему любой смертный грех. Стяжатель, честолюбец, он дрожал за насиженное возле трона место и был готов на все ради сохранения его. Множество врагов окружали и ненавидели этого выскочку, хохла, нахала. Не раз битый по левой щеке, он никогда не подставлял правую и давал сокрушительную «сдачу». Для этого он всегда дружил с начальниками Тайной канцелярии и всю свою жизни сотрудничал с политическим сыском. Так протекала его жизнь, что он, по словам своего биографа, все время был в поле зрения сыскных органов – то как подследственный, на которого непрерывно доносили, то как доносчик, который доносил на других. После ссылки и заточения в 1725 году главы Синода архиепископа Феодосия Яновского – такого же бесстыдного проходимца, как Феофан (последний приложил руку к этой опале), – Феофан Прокопович занял место не только главы Синода, но и ближайшего сподвижника начальника Тайной канцелярии П.А.Толстого, а потом сменившего его генерала АИ.Ушакова как первейший эксперт в делах веры.

До самой своей смерти в 1736 году Феофан тесно сотрудничал с Ушаковым, ставшим его приятелем. Феофан давал отзывы на изъятые у врагов церкви сочинения, участвовал в допросах, писал доносы, советовал Ушакову по разным проблемам и лично увещевал «замерзлых раскольников». Так, в 1734 году Феофан долго увещевал схваченного лидера старообрядцев старца Пафнутия, читая ему священные книги и пытаясь вступить с ним в беседу, но Пафнутий «наложил на свои уста печать молчания, не отвечал ни слова и только по временам изображал на себе крест сложением большаго с двумя меньшими перстами». Увещевание проходило в присутствии секретаря Тайной канцелярии, и Пафнутия спрашивали о местах поселения старообрядцев, о конкретных людях. Как и Феодосий, Феофан не только боролся рука об руку с Толстым и Ушаковым за чистоту веры, но и использовал могучую силу политического сыска для расправы со своими конкурентами в управлении церковью. Слывя знатоком художественной литературы, даровитым поэтом, Феофан давал экспертные оценки и попадавшим в сыск произведениям. В 1735 году именно он оценивал лояльность изъятых у певчего двора Елизаветы Петровны пьес, которые там тайно ставили приближенные полуопальной цесаревны. Правда, тут лукавый поп вел себя осторожно, оценку пьес дал, как говорится, по принципу «бабушка надвое сказала» – и чтобы себе не повредить в глазах власть предержащих, и дочери великого Петра не навредить, ведь кто знает, что будет с нею завтра?

В быту Феофан не был скрягой, любил изящные постройки и красивые вещи. Он был истинным сыном гедонического века, и под его рясой билось горячее сердце великого грешника. Он страстно любил жизнь и считал смерть «злом всех зол злейшим», был убежден, что «блаженство человечества состоит в совершеннейшем изобилии всего того, что для жизни нужно и приятно». Но годы наслаждений, страха и подлостей, отчаянной борьбы за свое счастье подорвали здоровье Феофана, и датский путешественник видел не шестидесятилетнего мужчину, а уже немощного старца, который умер в том же 1736 году. Великий грешник был похоронен в одной из святынь православия – новгородской Софии.

Отношения Феофана с Анной, которой он всячески угождал, не сложились. А ведь что только не делал Феофан, чтобы понравиться новой государыне! Вспомним, как он послал тайного гонца в Митаву с известием о «затейке» верховников. Он же агитировал в Москве в ее пользу, он явился к государыне с поздравлениями во Всесвятское, когда она оказалась на пороге Москвы. С этим связан интересный эпизод, который отметил, анализируя «Санкт-Петербургские ведомости», МИ.Фундаминский. В газете от 9 марта 1730 года было сказано, что архиепископ Феофан поднес государыне «изрядно сочиненную и важную письменную речь, о которой Ея императорское величество свое всемилостивейшее удовольствие показать изволила». В следующем номере от 12 марта эта речь была опубликована и части ее цитированы выше. Это было в высшей степени подобострастное послание, в котором было сказано, что Бог, дав России Анну, «обвеселил нас». Но любопытно другое. Через полтора месяца, 20 апреля, газета дала уточнение, которые в те времена делались в исключительных случаях. Из уточнения следовало, что речь эта была вручена государыне не в момент ее въезда в Москву, а раньше, что Феофан послал речь навстречу Анне и ее вручил по приказу Феофана «при приезде Ея И. В. к Новугороду» тамошний епископ. Следует удивляться необыкновенной пронырливости и отваге льстивого попа, который, рискуя многим (ведь в то время положение верховников было устойчиво), заслал свою речь к Новгороду, чтобы новая государыня сразу поняла, какой он горячий ее сторонник, и не забыла этого. И все эти его титанические усилия выслужиться пропали даром. Конечно, Анна была довольна всем, что говорил Феофан о ней публично. А он, как понимает читатель из вышесказанного, разливался соловьем, провозглашая в каждой своей проповеди, что он, как и все верноподданые, безмерно счастливы, что наконец «получили к заступлению Отечества великодушную героиню искусом разных злоключений неунывшую, но паче утвержсденную». Тем не менее Анна не делала Феофана своим духовником, не привлекала его в свой ближний круг. Хотя понимала его полезность для режима. Всячески способствовала продолжению прежней, петровской (довольно жесткой) церковной политики. Но лично Феофан, с его иноземной ученостью, темным церковным происхождением, связями и репутацией был ей неприятен. В ее сердце были живы допетровские привязанности к тем людям из церковного кругов, которые окружали двор царицы Прасковьи и были втайне против церковных новаций Феофана и Петра Великого. Именно поэтому в окружении Анны появился другой, ранее малозаметный церковный деятель. Им был архимандрит Варлаам.

С Варлаамом у Анны были давние отношения. Он, в миру Василий Антипеев, был с 1692 или 1693 года священником церкви Рождества Богородицы в Кремле. Это была традиционно придворная, «женская» церковь. Ее особенно часто посещали царицы и царевны. Вполне возможно, что именно отец Василий крестил царевну Анну, и уже точно известно, что он долгие годы был ее духовным отцом. В 1700 году отец Василий постригся в монахи Борисоглебского монастыря под Переславлем-Залес-ким под именем Варлаама и стал его настоятелем. Тут с ним произошла довольно неприятная история. При строительстве церкви были выкопаны мощи настоятеля этого монастыря в древности Корнилия. В дело вмешалась сестра Петра I царевна Наталия Алексеевна. Она добилась перенесения мощей Корнилия в церковь. В итоге Корнилий был объявлен святым без канонизации Синодом, что вызвало резкую реакцию церковной конторы. Под удар попал именно Варлаам, который сообщил царевне, что именно он собрал с груди нетленного тела «мокроту… и положил в пузырек стеклянный и тою мокротою помазал слепой девке глаза и оттого стала видеть». Формально, по канонам церкви это было чудо, позволяющее канонизировать Корнилия. Однако на дворе стояли петровские времена «борьбы с суеверием и ханжеством», и Варлааму с трудом удалось избежать серьезного наказания и то, наверное, только благодаря своим старым знакомствам с царственными женщинами династии, духовником которых он был с самого начала своего служения в Кремле. Это приносило «батюшке» (так и называли его духовные дочери, в том числе и Анна) немало трудностей. Он даже проходил по делу царевича Алексея, который на допросе сказал, что исповедовался у Варлаама и в исповеди признался в утайке от Петра, что «желает он своему отцу смерти». Варлаам грехи Алексею отпустил, но по начальству о содержании исповеди, как положено, не сообщил. Однако причастность к делу несчастного царевича обошлась для Варлаама без последствий, и в 1726 году Екатерина I переводит Варлаама архимандритом Троице-Сергиева монастыря. С восшествием на престол Анны Варлаам вновь стал ее духовником, присутствовал при ее коронации в Кремле. Потом Анна вызвала Варлаама в Петербург, он был при дворе, объявлял ее волю членам Синода, что особенно не нравилось Феофану. Считается, что святители были в неприязненных отношениях, что и понятно: эти люди были из разных миров духовенства.

Феофан в целом ориентировался на протестантский тип отношения государства и церкви, вел именно по этому пути церковь, а Варлаам же считался сторонником старомосковского благочестия, был даже кандидатом в патриархи (по крайней мере, об этом шли разговоры в церковной среде), хотя при этом как защитник этого благочестия в пору продолжения гонений на церковь даже при благоволившей ему императрице Анне Иоанновне замечен не был. Антиох Кантемир, близкий к Феофану человек, написал сатиру на Варлаама, рисуя его лицемерным пастырем, который публично отказывается от вина, а сам дома съедает каплуна и запивает его бутылкой венгерского. Безусловного доверия сатира, сочиненная с явного одобрения Феофана, в которой Варлаам предстает у Кантемира как образец духовного пастыря, не вызывает, но все-таки в ней видна манера подчеркнутого благочестивого поведения Варлаама, которая, несомненно, нравилась императрице:

Варлаам смирен, молчалив, как в палату войдет —

Всем низко поклонится, ко всякому подойдет,

В угол свернувшись потом, глаза в землю вступит;

Чуть слыхать что говорит, чуть как ходит, ступит.

Бесперечь четки в руках, на всяко слово

Страшное имя Христа в устах тех готово.

Молебны петь и свечи класть склонен без меру.

Здесь видно почти не скрываемое раздражение покровителя Кантемира Феофана, который по своему темпераменту, образу мысли и почти светской жизни не мог соблюсти даже показного благочестия и поэтому не видел подлинного и у других. По некоторым данным видно, что пребывание при дворе Варлааму было тягостно, и в конце концов он отпросился из Петербурга в Троице-Сергиев монастырь. В годы, проведенные при дворе, летом он жил на приморской даче, построенной недалеко от Стрельны еще для сестры Анны Иоанновны Екатерины, умершей в 1733 году. В следующем, 1734 году императрица разрешила разобрать и перевезти к даче деревянную Успенскую церковь с загородного дома своей покойной матери, царицы Прасковьи Федоровны. В 1735 году Анна приезжает к Варлааму в день праздника Сергия Радонежского и обедает у «батюшки». Постепенно резиденция императорского духовника превратилась в монастырь, формально являвшийся подворьем Троице-Сергиева монастыря. Там были выстроены кельи, каменный дом для настоятеля, сюда переселяют из других мест монастырских крестьян. С этого времени и начала существование Троице-Сергиева пустынь, ставшая усыпальницей многих знатных семейств. Здесь похоронены и последний фаворит Екатерины II Платон Зубов, и десятки очень известных людей Российской империи…

До самого конца Варлаама, умершего в 1737 году, Анна писала ему кроткие письма, трогательно заботилась о «батюшке», предупреждала главнокомандующего Москвы Салтыкова, что Варлаам поехал из Петербурга в Москву: «Не оставьте ево и в чем ему нужда будет вспоможение чинить». Когда же Варлаам умер, другого духовного отца, к которому бы императрица проявляла такое расположение, уже не нашлось.

Начальник тайной канцелярии, или Сообщник

Наконец, обратимся к последнему персонажу нашего группового портрета. Его мы почти не видим на картине – такая у него профессия. Он стоит за спинкой трона императрицы Анны, и кажется, что они о чем-то только что быстро переговорили, но тотчас замолчали, как только приглашенные вельможи заняли свои места вокруг трона и стали нам позировать. Да, у них было много общего, у них была общая тайна: генерал, который при появлении Миниха, Остермана тотчас отступил в тень, был нужен Анне не меньше, чем перечисленные сановники. Этого человека звали Андрей Иванович Ушаков. Без преувеличения можно сказать, что начальник Тайной канцелярии генерал-аншеф и граф держал руку на пульсе страны, был самым информированным человеком в империи. Он был постоянным докладчиком у государыни. Пожалуй, не было в Тайной канцелярии ни одного сколько-нибудь заметного дела, с которым бы, благодаря Ушакову, не знакомилась императрица. Конечно, она не читала многотомные тетради допросов и записи речей на пытке. Для нее готовили краткие экстракты, Андрей Иванович приносил их императрице и, делая по ним обстоятельные доклады, покорно ожидал резолюции – приговора.

Карьера Ушакова на ниве тайного сыска началась еще в петровское время. К анненскому времени он многое повидал и испытал. К 1731 году, когда его назначили начальником возрожденной Тайной канцелярии (петровская Тайная канцелярия под руководством П.А.Толстого при Петре II была ликвидирована), он сумел преодолеть обидный провал в своей карьере, который произошел с ним в мае 1727 года. Тогда его попутал бес – он был втянут в дело его начальника по Тайной канцелярии П.А.Толстого, да еще обвинили в недонесении, то есть по статье, за которую Ушаков за свою жизнь в сыске замучил множество людей. До этой неудачи карьера Ушакова шла вполне успешно.

Андрей Ушаков родился в 1670 году в бедной, незнатной дворянской семье. Согласно легенде, до тридцати лет жил в деревне с тремя своими братьями, деля доходы с единственного крестьянского двора, которым они сообща владели. Ушаков ходил в лаптях с девками по грибы и, «отличаясь большою телесною силою, перенашивал деревенских красавиц через грязь и лужи, за что и слыл детиною». В 1700 году он оказался в Новгороде на смотру недорослей и был записан в преображенцы. По другим данным, это явление Ильи Муромца политического сыска произошло в 1704 году, когда ему было уже 34 года.

Как бы то ни было, Ушаков довольно быстро сумел выслужиться. Поворотным моментом в его карьере стало расследование дел участников восстания Булавина в 1707–1708 годах. С тех пор Петр I начал заметно выделять среди прочих скромного и немолодого офицера. К середине 1710-х годов Ушаков уже входил в элиту гвардии, в своеобразную «гвардию гвардии». Он стал одним из десятка тех гвардейских майоров, особо надежных и многократно проверенных на разных «скользких» делах порученцев, которым царь часто давал самые ответственные задания, в том числе и по сыскным делам. Среди этих гвардейских майоров, людей честных, инициативных, бесконечно преданных своему Полковнику, Ушаков выделялся тем, что любил и умел вести сыскные дела. Он отличился в бестрепетном расследовании служебных злоупотреблений крупных чиновников, а в 1714 году Петр поручает Ушакову «проведать тайно» о кражах в подрядах, о воровстве в Военной канцелярии и в Ратуше, а также об утайке дворов от переписи. Для такого дела недостаточно рвения и честности, нужны были какие-то особые способности в сыскном деле. Ими, вероятно, Ушаков и обладал. По-видимому, по этой причине именно Ушакова царь поставил первым заместителем к П.А.Толстому в образованную в марте 1718 года Тайную канцелярию. По одной из версий, Ушаков был одним из убийц царевича Алексея в Трубецком бастионе Петропавловской крепости ночью 26 июня 1718 года. В отличие от других асессоров Тайной канцелярии, Г.Г.Скорнякова-Писарева и И.И.Бутурлина, Ушаков показал себя настоящим профессионалом сыска. Он много и с усердием работал в застенке. Интересная черточка характера Ушакова видна из дела баронессы Степаниды Соловьевой, которая в июне 1735 года была в гостях у Ушакова и за обедом жаловалась на своего зятя Василия Степанова. Она сказала, что зять «ее разорил и ограбил и при том объявила словесно, что в доме того зятя ее имеетца важное письмо». Хозяин сразу насторожился и спросил: «По двум ли первым пунктам?», то есть по наиболее серьезным политическим преступлениям. И хотя Соловьева уклонилась от ответа, в Тайной канцелярии вскоре завели на Соловьеву и ее зятя дело, а потом баронесса оказалась за решеткой и просидела в Тайной канцелярии несколько лет. Как видим, начальник Тайной канцелярии и за обеденным столом оставался шефом политического сыска. В награду за расследование дела царевича Алексея Ушаков в 1719 году получил чин бригадира и 200 дворов. С успехом он заменял и самого Толстого, который, завершив дело царевича, тяготился обязанностями начальника Тайной канцелярии. Многие сыскные дела он перепоручал Ушакову, который делал все тщательно и толково. К середине 1720-х годов Ушаков сумел укрепить свои служебные позиции и даже стал докладчиком у Екатерины I по делам сыска. Гроза, которая в начале мая 1727 года разразилась над головой Толстого, А.М.Девьера и других, лишь отчасти затронула Ушакова – он не угодил на Соловки или в Сибирь. Его лишь, как армейского генерал-лейтенанта, послали в Ревель. Во время бурных событий начала 1730 года, когда дворянство сочиняло проекты об ограничении монархии, Ушаков был в тени, но при этом он подписывал только те проекты переустройства, которые клонились к восстановлению самодержавия в прежнем виде. Позже, когда Анне Ивановне удалось восстановить самодержавную власть, лояльность Ушакова отметили – в 1731 году императрица поручила ему ведать политическим сыском.

Ушаков, несомненно, вызывал у окружающих страх. Он не был ни страшен внешне, ни кровожаден, ни угрюм. Современники пишут о нем как о человеке светском, вежливом, обходительном. Люди боялись не Ушакова, а системы, которую он представлял, ощущали безжалостную мощь той машины, которая стояла за его спиной. «Он, Шетардий, – рапортовали члены комиссии по выдворению из России французского посланника в 1744 году, – сколь скоро генерала Ушакова увидел, то он в лице переменился. При чтении экстракта столь конфузен был, что ни слова во оправдание свое сказать или что-либо прекословить мог». Следя за карьерой Ушакова, нельзя не удивляться его поразительной «политической непотопляемости». На пресловутых крутых поворотах истории в послепетровское время люди легко теряли не только чины, должности, свободу, но и голову. В 1739 году вместе с Артемием Волынским Ушаков судил князей Долгоруких, а вскоре, в 1740 году, по воле Бирона, он пытал уже Волынского. Потом, в начале 1741 года, Ушаков допрашивал уже самого Бирона, свергнутого Минихом, еще через несколько месяцев, в 1742 году, «непотопляемый» Ушаков уличал во лжи на допросах уже Миниха и других своих бывших товарищей, признанных новой императрицей Елизаветой врагами отечества. Вместе с любимцем императрицы Лестоком в 1743 году Ушаков пытал Ивана Лопухина, и, если бы Ушаков дожил до 1748 года (он умер в 1747 году), то, несомненно, он вел бы «роспрос» и самого Лестока, попавшего к этому времени в опалу.

Ушаков сумел стать человеком незаменимым, неприступным хранителем высших государственных тайн, стоящим как бы над людскими страстями и борьбой партий. Одновременно он обладал каким-то обаянием, мог найти общий язык с разными людьми. Он обращался за советом к тому, кто был «в силе», хотя, вероятно, сам лучше знал свое сыскное дело.

Тут нельзя не отметить, что между самодержцами (самодержицами) и руководителями политического сыска всегда возникала довольно тесная деловая и идейная связь, некое сообщничество. Из допросов и пыточных речей они узнавали страшные, неведомые как простым смертным, так и высокопоставленным особам тайны. Благодаря доносам, пыточным речам государь и его главный инквизитор ведали то, о чем думают и говорят в своем узком кругу люди, они знали, как подданные обделывали свои тайные делишки, как они грешили. Там, где иные видели кусочек подчас неприглядной картины в жизни отдельного человека или общества в целом, им открывалось грандиозное зрелище человечества, погрязшего в грехах. И все это – благодаря особому «секретному зрению» тайной полиции. Только между государем и главным инквизитором не было тайн и «непристойные слова» не облекались, как в манифестах и указах, в эвфемизмы. Они были похожи на соучастников не всегда чистого дела политики – ведь и сама политика не существует без тайн, полученных сыском с помощью пыток, изветов и донесений агентов. Иначе невозможно объяснить, как смог Ушаков, этот верный сыскной пес императрицы Анны, сохранить при ее антиподе – императрице Елизавете – такое влияние и пользоваться так же, как при Анне, правом личного доклада у государыни, совсем не расположенной заниматься какими-либо делами вообще. Исполнительный, спокойный, толковый, Ушаков не был таким страшным палачом-монстром, как князь Ромодановский, он всегда оставался службистом, знающим свое место. Ушаков не рвался на политический олимп, не интриговал, он умел быть для всех правителей, начиная с Петра I и кончая Елизаветой Петровной, незаменимымв своем грязном, но столь важном для самодержавия деле. В этом-то и состояла причина его политической «непотопляемости».

Ведомство Андрея Ушакова было страшным местом. Некоторые из хранящихся в архивах бумаг Тайной канцелярии покрыты копотью и залиты воском со свечей, которые стояли в пыточных палатах, и имеют подозрительные ржавые пятна, которые очень напоминают следы крови. Чтение таких дел, особенно в большом количестве, оставляет тяжелое впечатление: страх дыбы и раскаленных клещей отверзал любые уста, и под пыткой люди теряли честь, совесть, вообще – человеческий облик. Анна не испытывала отвращения к обнажению человеческих несчастий и пороков, ей, наоборот, было интересно узнавать всю подноготную, все грязные и позорные тайны своих подданных.

Ушаков быстро понялвкусы и пристрастия Анны и умело им угождал. Это было нетрудно сделать. С одной стороны, императрица очень не любила своих политических противников или тех, кого таковыми считала, и преследовала их беспощадно, а с другой стороны, она обожала копаться в грязном белье своих подданных, особенно тех, кто принадлежал к высшему свету. По делу упомянутой баронессы Соловьевой, к примеру, Ушаков представил «на Верх» выдержки из писем ее зятя, в которых не было никакого политического криминала, но зато содержалось много «клубнички»: жалобы на непутевое поведение дочери баронессы, описание скандалов и дрязг в семье и т. п. Все это было чрезвычайно интересно императрице. Вот, наверное, о чем Ушаков и императрица говорили до того момента, как подошли к трону другие государственные деятели.

Глава 12