— Никогда! Если умрет этот младенец, сын деда, тогда, может быть… Но ведь у графини могут родиться еще другие дети! — говорил Алексей.
Эли была настолько поражена, что несколько дней не выходила из своей горницы. Алексей, не видя ее, стал смущаться, скучать и томиться. Наконец она снова появилась и тайно от тетки-опекунши вела себя с ним непринужденно, ласково и любовно и относилась к Алексею как бы к жениху своему. Наступило для них время, единожды бывающее в жизни людей, — время первой, пылкой, взаимной страсти двух существ.
Чувство восторга и упоения от счастья продолжалось лишь несколько дней, и снова отчаяние овладело сердцем молодого человека. Он видел, что Эли страстно любит его первой любовью южной натуры, порывисто и пылко, но, несмотря на это, возлюбленная стала часто говорить ему, что не решится выйти за него замуж как за господина Норича и даже господина Зарубовского. Поэтому, прежде чем думать об их браке, надо добиться и устроить мудреное дело. Надо ему называться графом Зарубовским.
— Тетушка того же мнения, — сказала Эли. — Но мне все равно, что думает и говорит тетушка. Я исполняю только то, что мое желание, моя воля. В этом отношении признаюсь, что мое желание далеко не прихоть, чтобы вы добыли снова себе все те права, которые у вас отняли. Поезжайте в Россию, возвращайтесь графом Зарубовским — и я ваша! Если на это нужны деньги, возьмите их. Сколько бы ни было! Я с удовольствием даю их вам на это общее наше дело. Если нужно даже сто, двести тысяч, то возьмите их. Тетушка говорит, что она даст вам их.
Напрасно Алексей с отчаянием на сердце объяснял возлюбленной, что деньгами в данном случае ничего сделать нельзя, что тот человек, то есть его дед, от которого все зависит, сам владеет миллионным состоянием.
— Поймите, Эли, что это немыслимо! — говорил Алексей. — Если я поеду отвоевывать себе титул и имя графа Зарубовского, то останусь где-нибудь в крепости около Петербурга или окажусь на дальней окраине Сибири, пожалуй в Камчатке. Поймите, что коварной графине Зарубовской покровительствуют в России самые могущественные люди. Есть одна личность, которая могла бы мне помочь…
— Кто?
— Я не хочу пока называть вам ее. Эта личность, конечно, одним мановением властной руки может все сделать, но… очевидно, не хочет! Следовательно, нам надо расстаться. Другого исхода нет.
Искренно огорченная Эли отвечала со слезами на глазах:
— Дайте мне еще подумать.
С этого дня молодые люди виделись несколько реже. Эли никогда не заговаривала и не напоминала об этой беседе. Она стала опять беззаботно весела, несколько сдержаннее с ним, но иногда, однако, он ловил на себе ее взгляд, задумчивый и грустный. Раза два решился он спросить у возлюбленной, к какому заключению пришла она. Эли отвечала все то же:
— Дайте мне подумать.
Время шло, и что творилось на душе юной красавицы, прихотливой, избалованной судьбой и людьми, окруженной всем тем, что может дать богатство и общественное положение, трудно было сказать. Переживало ли что-нибудь ее сердце или нет?! «Быть может, — говорил сам себе иногда Алексей, — она забыла думать о том, что гложет его сердце». За это последнее время несколько раз Эли, шутя, иногда насмешливо, с остроумием, прибаутками, рассказывала наедине Алексею, кто за ней ухаживает, кто когда объяснялся в любви.
Наконец теперь, после бала у знаменитого принца Субиза, когда молодые люди сидели одни в гостиной отеля маркизы, а тетка ее, уставшая от бала, уже легла в постель, Эли рассказала Алексею о новой победе, о новых предложениях руки и сердца.
— Знаете ли вы мушкетера короля, кавалера д'Уазмона? Он сделал мне предложение на балу у Субиза. Я ему сказала, что мне очень мудрено выйти замуж, ибо я дала себе клятву выйти за того молодого человека, который, будучи знаком со мной три месяца, в течение их не предложит мне руку и сердце.
Алексей даже не улыбнулся на эту шутку девушки, в которой была доля правды. Через мгновение, однако, он решился и спросил взволнованным голосом:
— Так скажите то же и мне! Когда будет конец моим мукам… Когда же дадите вы мне окончательный последний ответ?
— Завтра, — отозвалась Эли чуть слышно.
— Завтра?! — невольно воскликнул Алексей.
Она грустно повторила то же слово и прибавила:
— Но что я вам отвечу, я, вот как перед Богом, сама еще не знаю.
— Вы сами не знаете?..
— Да, не знаю. То я думаю, что «да», то думаю, что «нет».
Пристально, пытливо смотрел молодой человек в глаза своей возлюбленной, но не мог угадать или прочесть ничего на лице ее. А между тем она решит вопрос о его существовании. После отказа этого обожаемого им существа, которого он перенести не надеялся, ему не оставалось ничего на свете. Он твердо решил, передав формальным образом свои права на пенсию из России молоденькой сестре, покончить с собой.
— Завтра… завтра… завтра… — задумчиво повторяла девушка.
— Но прежде чем узнать ваш ответ, — вымолвил вдруг Алексей изменившимся от волнения голосом, — я должен вам сказать, Эли, что ваше «нет» будет для меня смертным приговором. Я дал клятву себе…
— Каким образом, Алек?
— Я застрелюсь…
— Ах, если бы я верила этому!.. Если бы могла верить! — воскликнула Эли с глубокой грустью. — Но я не верю…
— Поверите… Но будет поздно тогда.
— Не верю, что… поверю! Ну, а теперь прощайте. Поздно уже…
И этот деспот в образе юной светловолосой полудевочки с наивно ласковым взглядом тихой, робкой походкой побрел из гостиной, оставив Алексея в тревоге.
«Да, я вижу… Я чувствую, какой это ответ! — подумал он, выходя из дома маркизы. — И завтра в эту пору меня, конечно, уже не будет на свете».
XXV
Франция в конце XVIII века, накануне почти единственной в истории социальной грозы и политического шторма, представляла из себя разлагающийся и распадающийся на части труп организма, давно покончившего счеты с жизнью. В подобной мертвечине, как человеческой, так и государственной, должна неминуемо зарождаться всякая тля, отвратительная и вредная.
И вот в этом блестящем и позлащенном снаружи, но гнойном внутри государственном организме накануне разгрома всего векового строя его естественно народилась в его высшем слое, среди представителей древнейшей в Европе феодальной аристократии такая личность, как госпожа Реми — содержательница притона воров и убийц, но в то же время и графиня Ламот, блестящая красавица, танцующая в одном менуэте бок о бок с членом королевской семьи. Да, эта женщина была порождением этих дней, исключительных, едва понятных дней страшной эпохи, когда, по выражению одного мыслителя, два брата, Иафет и Хам, убили Сима, мстя ему за его вековые злодеяния. И Бог не проклял их, как когда-то проклял братоубийцу Каина. Они были и не правы, и не виноваты.
Красавица с пепельными волосами, голубыми глазами под черными бровями была именно образчиком этих смутных дней, этого общества, которое было накануне своего издыхания. В иные дни и в иной стране эта женщина была бы, конечно, чем-нибудь другим, а здесь теперь все дары природы, все таланты, данные ей от Бога, стали орудиями дьявола. Красота, ум, очаровательная наружность, сила воли, твердость духа, предприимчивость и страстность натуры — одним словом, «искра Божья» в душе — все это если не было зарыто ею в землю, как талант раба в притче Иисусовой, то было в руках ее страшным талантом, приносившим барыш сторицей, но барыш этот был данью сатане, а не Богу.
Лет за двадцать пять назад, в парижской главной городской больнице, именуемой Hôtel-Dieu, умер в отделении чернорабочих и бродяг барон Де Люз де Сен-Реми де Валуа. Последняя фамилия говорила очень много, напоминая о династии, веками пребывавшей на престоле феодальной Франции. Действительно, барон, умерший рядом с бродягой, умиравшим от голода и нищеты, и около каменщика, разбившегося при падении с лесов, был потомок не очень древнего, но знатного рода. Его предок был побочным сыном короля Генриха II. Барон был последний в роде и умер в больнице в качестве бесприютного шатуна.
Но в это время в Шампани, в маленьком городишке Бар, оставались на свете две маленькие девочки — двух и четырех лет — круглыми сиротами, без средств к жизни и без родни. Эти две крошки девочки, поражавшие всякого своей красотой, были последние баронессы Сен-Реми Валуа. Нашлись добрые люди, прельщенные, вероятно, прелестными глазками и личиком этих крошек, которые занялись их судьбой. Обе малютки были отправлены в Париж и отданы на воспитание в один из лучших монастырей — в Лоншанский, помещавшийся в окрестностях Парижа. Но этот монастырь, или, лучше, этот институт, где всему учили монахини, где была своя начальница, аббатиса, был, вероятно, слишком близок от сердцевины разлагающегося политического трупа. Близость Парижа и издыхающей старой Франции занесла, вероятно, и в его стены ту заразу, которая шла и от предместий Св. Антония, и от Версаля и Марли.
Две девочки, помещенные в монастырь, считались первыми не столько по происхождению, сколько по красоте своей и в особенности по страстности огневой природы. Обе сестры, хотя между ними и было два года разницы, казались близнецами — настолько были похожи одна на другую и лицом, и наклонностями, и даже мельчайшими чертами характера. Тринадцать лет пробыли в монастыре молоденькие баронессы Валуа. Когда одной было 15 лет, а другой уже 17, обе они уже смущали начальницу и многих монахинь-надзирательниц. Упрямство, своеволие, дикая решимость на все в этих юных существах были поистине поразительны.
— Что из них выйдет? Что с ними будет? — часто говорила с искренним участием начальница.
— Не сносить им обеим счастливо своих буйных голов! — говорили и все монахини-воспитательницы.
Наконец однажды случилось хотя и совершенно невероятное происшествие, но оно никого не удивило в монастыре. Все будто ожидали чего-либо подобного. Две синеокие и чернобровые красавицы девушки, почти девочки, исчезли из монастыря сразу, как бы волшебством, будто провалились сквозь землю. Их видели в полдень гуляющими вместе, как всегда обнявшись, по дорожке сада. Часа в два их хватились, но их нигде не было.