Последние слова графиня проговорила как-то запинаясь, как будто это признание было для нее неприятно. Эти последние слова произвели на Алексея такое впечатление, что он невольно, выходя из палат графа, подумал про себя:
«Неужели он так постарел, что впал в детство? Быть может, он будет неспособен не только действовать, защитить меня, поддержать вопреки этой злой женщине, но даже, может быть, не будет в состоянии понять всего того, что я скажу ему!»
И вдруг Алексею пришла мысль спросить у людей о том дворецком, который когда-то в Москве, один из всей дворни графа, отнесся к нему сердечно. Едва собрался он спросить, жив ли и где находится дворецкий, как сам Макар Ильич шибко, почти на рысях, появился в швейцарской и бросился к Алексею.
— Здравствуйте, мой соколик!.. Узнал я сейчас, что вы пожаловали, так с маху со стула и свалился… Ей-Богу! — И дворецкий, обхватив Алексея, стал целовать его плечи. — Как вы живете-можете, родимый мой? Родной вы наш, настоящий наш…
И Макар Ильич вдруг заплакал, недоговорив.
— Ничего… Понемногу… Скорее дурно, чем хорошо, — отозвался Алексей, тронутый до глубины души приветствием и слезами чужого ему человека, единственного во всем Петербурге, да и во всей России, который приветливо встретил его.
— Скажите мне, как граф? На днях мне надо с ним повидаться… Как он?.. Как здоровье его?
Дворецкий махнул рукой, вздохнул и выговорил, утирая слезы кулаками:
— Что наш граф!.. Живой покойник!..
— Что?! — воскликнул Алексей.
— Да, соколик мой… Он жив, кушает, молится; от постели до кресла, от кресла к постели сам переходит. А то, бывает, кушает или и на молитве уже засыпает от слабости. Станешь говорить ему что — плохо понимает. Сам заговорит — ин бывает и не поймешь, чего он изволит… Да… плох, плох стал! Старому от молодой жены — дни в годы клади.
Алексей опустил голову, понурился и стоял недвижимо. Все надежды рухнули разом… «Живой мертвец»… Какая же польза от него может быть?
Дворецкий что-то продолжал говорить, но пораженный Алексей не слыхал и, медленными шагами спустившись по широкой лестнице, сел в свой экипаж и двинулся с большого двора…
XVII
С этого дня Алексей начал пытаться достигнуть своей цели иначе, то есть самому добиться аудиенции у императрицы.
Но дело не клеилось, и он начал отчаиваться и тосковать. Глупенькая, но бесконечно добрая Лиза тоже смущалась и тосковала отчасти из-за брата, которого обожала, отчасти от новой обстановки, нового, чуждого города. Печальный вид брата смущал ее. Она привыкла радоваться его радостью и печалиться его печалью, не доискиваясь причины их, как бы не рассуждая.
Впрочем, за время путешествия и пребывания в Петербурге у Лизы было свое горе, которое она таила от брата и воображала простодушно, что он ничего не знает и ничего не видит. Молодая девушка рассталась в Париже с товарищем брата, Турнефором, и только в минуту разлуки и в первые дни долгого пути поняла своим вдруг встрепенувшимся сердцем, что она любит приятеля брата.
Наивная девушка не знала даже, что Турнефор любит ее взаимно и что если бы брат не оправился от болезни, то теперь она была бы уже его подругой жизни.
Лиза в долгие дни, проводимые за двойными рамами, тоскливо оглядывала снежные глыбы, тающие на солнце. Удручающим образом действовало на нее это веселое для снежной страны время, время пробуждения к новой жизни, к расцвету и ликованию всего окружающего.
Для Лизы, никогда не видавшей глубоких зим, видавшей только снежинки, мелькающие в воздухе и покрывающие тонкой пеленой землю, все окружающее не пахло весной, а гнетом отзывалось на сердце.
Но около наивной и тихой от природы девушки томилась другая девушка, по характеру полная ей противоположность.
Эли д'Оливас, почти волшебством очутившаяся так далеко от своей родины, брошенная судьбой с берегов Гвадалквивира на берега Невы — от лимонных и лавровых садов и пальмовых рощ под оголенные серые стволы осин и берез, убитых морозом, — томилась, как пойманная и запертая в клетку птичка.
Пылкость ее нрава как бы остыла. Эли притихла. Порывы гнева, причуд, капризов, даже порывы простой веселости, ребяческой шаловливости — все это исчезло.
Она любила Алексея более чем когда-либо — пылко, страстно, беззаветно; чувствовала, что готова с ним идти хоть на край света. Эти сугробы снега и льда, этот воздух, которым она в дороге, казалось ей, дышала с трудом, даже эти странные люди, которых она видела кругом себя, одетые в какую-то сизую кожу, с лохмами шерсти, эти дикообразные люди — все это пугало ее, не только изумляло. Но несмотря на это, она чувствовала в себе силы и даже желание идти за милым еще дальше, в такие пределы, где солнца совсем не будет, где все будет ледяное, даже дома, даже предметы, где даже и этих звероподобных людей не будет.
Но это чувство являлось в Эли порывом, когда сказывалась в ней страсть. В другие минуты какое-то ей самой ненавистное чувство самовольно прокрадывалось в сердце. Она гнала его, отбивалась от него как от отвратительного насекомого, которое ползло к ней, но победить это чувство не могла. Прокравшись в сердце, оно оставалось иногда подолгу.
А какое это было чувство? Эли боялась и понять его, не только назвать по имени. Это было не что иное, как «раскаяние» в роковом, необдуманном шаге. Ей чудилось вдруг, что любовь Алексея не может вознаградить ее за все то, что она потеряла.
Эли надеялась на полный успех их дела в этой северной столице. Она мечтала, что когда-нибудь они все-таки поедут в обратный путь и в Париже мушкетер короля станет ее мужем. Тогда двинутся они на противоположный отсюда край света, в Андалузию, и будут наконец вполне счастливы. Там законная супруга графа Зарубовского, мушкетера французского короля, могла бы, конечно, невозбранно вступить во все свои права испанской грандессы.
Несмотря, однако, на твердую веру в успех, Эли сознавалась сама себе, что ее судьба странна, что путь, по которому она шла, — скользкий путь.
Наконец, она говорила себе самой, что было бы гораздо благоразумнее остаться с теткой в Париже и ожидать возвращения жениха из России. В этой разлуке с ним ей было бы, конечно, тяжелее, но в ином смысле ей было бы, пожалуй, легче.
Она относилась к Калиостро и к Иоанне так же сдержанно и с такой же робостью, как если бы они были не друзьями, а ее тайными врагами. Что касается до Вильета, который был с ней чрезвычайно любезен, через меру услужлив, Эли гадливо относилась к нему — он был ей противен. Еще недавно она и не предполагала возможности входить в сношения с такой личностью. Она не верила, чтобы Вильет был барон и аристократ. Он казался ей вроде тех неприличных фигур, которые она видела за всю свою жизнь только издали, на улице, из окна своей кареты. А теперь приходилось с такой личностью проводить иногда целые вечера.
Если бы Алексей, которому она верит и которого обожает, относился к нему сердечно, то это бы подействовало и на нее, но ее возлюбленный точно так же сторонился от этого Вильета.
В их беседах наедине о Калиостро и о графине Ламот Алексей признавался невесте, что великий кудесник начинает все менее внушать ему доверия. Многое в графе для него становилось загадочно. А что касается до графини Ламот, то эта женщина ему самому положительно стала противна и даже ненавистна. А если уж Алексей мечтал когда-нибудь навеки избавиться и не встречаться более ни с Калиостро, ни с Иоанной, то, конечно, Эли, как женщина, могла еще менее побороть в себе чувство отвращения к одной и чувство боязни к другому. Таким образом, компания разноплеменная и разнохарактерная, появившаяся на берегах Невы, скоро раскололась надвое. Отношения были дружелюбны, но несколько натянуты. Было два лагеря, и каждый чувствовал, что другой относится к нему не с полным доверием.
Калиостро, графиня Ламот и Вильет постоянно совещались вместе. В свою очередь Алексей, Эли и Лиза любили оставаться втроем.
— Я не понимаю и никогда не пойму, — часто говорил Алексей сестре и невесте, — каким образом Мария Антуанетта может допускать к себе эту графиню, не только любить ее. Она умна, грациозна, красива, остроумна, но все-таки в ней есть что-то особенное, ненавистное…
— Что-то злое! — подсказывала Лиза.
— Что-то странное, загадочное! — говорила Эли. Тем не менее молодежь кончала тем, что сознавалась:
— А все-таки мы ей многим обязаны. Очень многим.
— Мы неблагодарные! — подсказывала Лиза.
— Мы причудники! — говорила Эли.
XVIII
Прошел месяц и не принес никаких особенных перемен в делах компании чужеземцев, живших на трех отдельных квартирах и видавшихся не явно, а тайком, при соблюдении всевозможных предосторожностей.
Калиостро в своем доме принимал, так же как и в Париже, довольно много гостей или просто любопытных из высшего круга и из простого народа.
Иоанна, или по новому названию баронесса д'Имер, тоже уже имела очень обширный круг знакомых и бывала постоянно в гостях. У себя же она не принимала никого, извиняясь недостаточно просторным помещением.
Теперь у нее постоянно бывал в качестве близкого друга молодой и богатый гвардеец князь Самойлов и предлагал ей переехать на Дворцовую набережную, в великолепный дом, но Иоанна не согласилась и прямо отказала наотрез, якобы не желая вводить его в расход, но в сущности боясь огласки. Единственное, на что она согласилась, была известного рода помощь князя. У нее теперь появилось бесчисленное количество великолепных нарядов, которыми она прельщала петербургское общество, уверяя, что все это привезено из Парижа.
Благодаря скромности Самойлова, а отчасти манере Иоанны держать себя в обществе гордо и надменно, никому, конечно, и в ум не приходило, что все эти туалеты делаются на счет князя Самойлова. Иоанна пригрозила своему новому другу, что при первом слухе, невыгодном для ее репутации, не ожидая огласки, она немедленно выедет из Петербурга в Париж.
Князь Самойлов был настолько влюблен в красавицу, что искренно сожалел о том, что она замужем, что муж ее здоровехонек, не на том свете, а где-то шатается на этом свете. Он уже подумывал и намекал Иоанне о возможности хлопотать о разводе.