— Читай.
Середа протянул руку, но бухгалтер отвел ее.
— В руки не дам. Документ. Так читай, — прихватил он бумаги другой рукой и через стол поднес их к глазам Середы, — вслух читай.
— Что я тебе — докладчик, что ли? — озлился комбайнер. — Оглашай сам свою бюрократию!
Бухгалтер солидно встал, так же солидно приосанился и одну за другой прочел обе бумаги. Первая была служебной запиской от директора института с приказанием ему, бухгалтеру, выдать немедленно всю наличность кассы под отчет директору учхоза «ввиду чрезвычайного положения». Вторая — распиской директора учхоза в получении наличными 37 645 рублей.
В тишине отчетливо прозвучали слова Евстигнеича:
— Расторговалась сучка бубликами! Значит, так.
Эта фраза, произнесенная в полном затишье, снова выразила то, что все думали.
— Того и ожидать надо было, — добавил он сам после паузы с каким-то даже удовлетворением.
— Я с ним всю ночь на эту тему дискутировал и не дал бы, если б из института не приехали, — поднял вверх обе бумаги бухгалтер. — А раз приказ и само начальство в полном составе налицо, — что я могу сделать?
— Пошли за мной! — рявкнул Середа, расталкивая сбившихся в дверях баб. — Бухгалтер, кладовщик, старики, Евстигнеич и ты, Всеволод Сергеич, айда на собрание всего актива, какой в настоящее время в учхозе имеется.
— Девчата, уплотнитесь на один текущий момент, — донесся из коридора голос веселого зоотехника, — дайте дорогу молодежи!
— Представитель от комсомола? Ты? Не сбег, значит? Ну, в таком разе пропускайте его, женщины.
Дверь в директорское помещение была заперта увесистым замком, но тотчас же слетела с петель при первом напоре костистого плеча Середы. В комнате густо висел табачный перегар. Оголенная кровать ершилась клочками сена, торчавшими из дыр матраса. Два стула беспомощно валялись, скрестив замызганные ножки, третий был придвинут к столу, на котором в беспорядке лежали корки хлеба, огрызки соленых огурцов и обглоданные куриные кости. Между ними стояла откупоренная, но непочатая поллитровка в компании двух пустых, и кругом них разномастные стаканы и стопки. В углу — горка скомканной бумаги, из которой виднелись корешки томиков Ленина, а портрет его висел вкось, цепляясь за стенку одной уцелевшей кнопкой.
— Картина ясная, — Середа пропустил в дверь бухгалтера, Евстигнеевича, Брянцева и двух стариков-плугарей, отжал локтем хлынувших за ними баб, вытянув из них за плечо зоотехника, и приставил сорванную дверь на место. Брянцева вдавило, что после этого решительного жеста никто из толпы даже и не попытался проникнуть в комнату.
Комбайнер злобно смахнул со стола несколько корок, расчистил место и поставил на него стопку.
— Вот! Подходи теперь, получай зарплату за два месяца! — поднял он над головой непочатую бутылку. — Становись в порядке фактического старшинства. Пахари! Подходите первыми, вы всех нас старорежимнее.
На его предложение к столу подошел тот старик, что особенно сомневался в пригодности к работе изголодавшихся за зиму лошадей. Перемявшись с ноги на ногу, он принял протянутую ему Середой полную стопку, перекрестился и бережно вытянул ее мелкими глотками.
— Так… — одобрил внимательно следивший за прыжками его кадыка Середа. — Следующий!
— За кого ты, отец, Богу-то помолился? — подмигнул повеселевшему старику зоотехник.
— За нее, сынок, за советскую власть, — подморгнул в ответ старик, — за нее за самую.
— За здравие аль за упокой? — поинтересовался Евстигнеевич. — За здравие, годок, за здравие! — еще веселее заскрипел дед. — Пущай она себе укрепляется в каком ином месте, только к нам бы не ворочалась.
Выпили все, и последнему в очереди зоотехнику пришлось лишь полстопки.
— Ему и того достаточно, — солидно рассудил, похрустывая соленым огурцом, бухгалтер, — а то еще впадет в бытовое разложение.
— С этим покончено, Пал Палыч! — сбил на затылок свою кепку зоотехник: — Хочу — разлагаюсь, хочу — нет! И никто мне теперь «дела» не пришьет!
— Раскомсомолился, значит? Вали! А Пал Палыча теперь отцом Павлом зови. Или того подходящее — батюшкой. Да под благословение к нему учись подходить, — дернул его за вихор Середа.
— Внешнее обличье изменял по принуждению, но сана не снимал. На мне он и по сей день, — важно подтвердил сам бухгалтер, и никого, кроме Брянцева, это не удивило.
«Все они должно быть и раньше знали, — подумал он, — знали, а мне не говорили. Вот она, толща»…
— А я и обличья не менял. И в анкетах и словесно службу в конвое Его Величества подтверждал.
— Врешь, — толкнул в бок распрямившегося Середу зоотехник, — прежде ты кричал: «Николкина охрана», а теперь Его Величества конвой. Это, друг, тоже две больших разницы в политическом отношении.
— Ну, давайте переходить к делу, — свернул свой распущенный хвост Середа. — Значит, товарищи, — замялся и еще больше смутился он. — Или как это теперь нас называть: граждане, что ли? Значит, по сути момента. Мы есть сейчас, в общем и целом неорганизованная масса. Однако же, с другого пункта, на нас ответственность за скот и весь учхоз в целом. Говоря по сути дела — за одну ночь растащат. С городу придут и свои тоже постараются.
— Что верно, то верно, — пробасил бухгалтер, — какая власть ни установится, а спрос с нас будет. Так или не так? — обвел он глазами стоявших вокруг стола и сам за них ответил: — Так, правильно.
— Сторожить надо, — подтвердил кладовщик, — хотя бы у меня в магазине сейчас.
— Сторожба сторожбой — перебил его Евстигнеевич, — своего посту мы не покинем. Ни я, ни они, — указал он на Брянцева, — не в том корень вопроса.
— А в чем?
— А в том, что каждый кобель своим хозяином крепок, вот в чем. Хозяин в доме — и он на двор никого не пустит. А оставь его, примерно, в степи одного — он там и от малого мальчонки подвернет хвост. Хозяина надо. Власть.
— А где же ее взять, когда она вся начисто сбегла? — развел пухлыми ладонями кладовщик. — Вот придут немцы, — установят.
— Нет, ты на это не располагай. Хотя бы и придет немец, так сейчас спросит, кто здесь старший? С ним и говорить будет. Пастух к стаду во всех случаях требуется.
— Тебя тогда и пошлем с немцем разговаривать, раз ты такой сознательный. Или товарища ученого зоотехника. Он один из всей администрации в наличности.
— Мою кандидатуру снимаю, — разом отозвался тот. — Неизвестно еще, как с комсомолом дело обернется. Ты, комбайнер, тоже свой партбилет подальше засунь, а лучше того — в печку. — Не стращай бабу… она… видала, — ответил смачной поговоркой Середа.
— Самое подходящее, — возвел свои медвежьи глазки к потолку Евстигнеевич, — вот их в старшие назначить, — опустил он глаза на Брянцева, — они и в офицерах состояли и по-немецки говорить обучены.
«Откуда он все распознал, старый черт?» — спросил сам себя Брянцев, и Евстигнеич снова ответил на этот вопрос:
— Как человека снаружи не грязни, а он свое естество покажет. Видать, кем они были.
— Правильно! — громыхнул Середа. — Немцы офицерский чин уважают. Тов… — замялся он снова и снова, прорвав какую-то преграду, громогласно вытряхнул из груди: — господина Брянцева в старшие, в директора или, там, какой еще чин.
— Я, собственно говоря, человек города, пришлый, да и специальность моя иная… — начал обосновывать Брянцев свой отказ, но его прервал голос со двора. — Вот они! Вот они! От городу на машинах едут! Все видать: на трех машинах…
ГЛАВА 10
Все разом повалили на крыльцо. Кричала Анюта, первая из нескольких бежавших к конторе женщин. Рядом с нею, едва поспевая за ловкой, статной девушкой, подбрыкивал голыми ногами Молотилка, сын профорга. В загсе он был записан под чисто пролетарским рабочим именем Молот. В учхозе принял местный колорит — стал Молотилкой. В этот тревожный день мать забыла надеть ему штаны, но нехватка такой мелочи его не смущала. Добежав до крыльца, мальчишка схватил Анютку за юбку и выпалил с пафосом между двумя дыхами:
— Немцы! На трех… — а договорить «машинах» не успел. Анютка лягнула его босой пяткой и сама затараторила: — На трех машинах, дедушка Евстигнеич! С бугра всё видать. Мноо-о-го их! Сейчас к нам подъедут! — частила она с каким-то почти радостным любопытством, но, опомнившись, смахнула с лица это чувство и пустила на него чью-то чужую, чуждую ему тень. Пригорюнилась: — Ох, боязно…
Три мотоцикла с прицепами въехали во двор и стали у первых строений. На каждом густо, человека по четыре, сидели запыленные солдаты в разлапых, низко надвинутых шлемах. Виднелись висевшие поперек груди автоматы.
С передней машины сошел молодой, цибастый немец в коротких, выше колена, штанах и в сапогах, не в ботинках. Он неторопливо размял затекшие ноги, скинул через голову ремень автомата и бросил оружие в кабину. Потом, так же не торопясь, оглядел весь двор: мужчин на крыльце конторы и отбежавших от этого крыльца женщин, крикнул что-то по-немецки и призывно замахал рукой.
— К себе зовет. Надо вам иттить, — подтолкнул Евстигнеевич Брянцева.
Тот и сам понимал, знал, что идти к немцам надо именно ему, а не кому другому. Это логично: он один говорит здесь по-немецки, он сможет тактично вести себя с оккупантами. Но нелогично было то, что он сам ощущал себя не только центром, но главой этой кучки жмущихся к нему людей, придавленных неизвестностью твоего «завтра» и даже своего «сегодня». Он ощущал и то, что за это «сегодня» и «завтра» этих людей несет ответственность именно он, Брянцев, укрывавшийся в садовом шалаше, «подозрительный и ненадежный в политическом отношении» доцент советского вуза, а в далеком, заваленном тусклыми серыми годами, прошлом еще более «подозрительный» для советских людей золотопогонник, «закамуфлированный враг народа».
Он ответственен.
За кого? За этот советский народ? За подозрительно, опасливо косившихся на него мужиков? За этих подглядывавших за ним визгливых вороватых бранчливых баб? За грязных, сопатых ребятишек? Он ответственен? Всеволод Брянцев?