— Плох он или хорош — не знаю, а только нужен в нашей жизни Долохов, Всеволод Сергеевич. Как метла в комнате нужна. Грязная она, жесткая, в углу стоит, а свое дело делает. Нужное дело. Может быть, оно и ей самой тяжело, противно даже, а знает, что нужно. Вот и Долохов так. Они и теперь есть, Всеволод Сергеевич, а будет их еще больше. Андреи Болконские тоже есть, а Денисовых — сколько угодно, сам видел … Даже в Красной армии.
Снова замолчали. Волнения дня и возбуждение от ночной беседы утомили обоих. Но заснуть Брянцев не мог. Он не только чувствовал, но и умом понимал, что приоткрыл завесу чему-то большому и совсем ему неизвестному… Быть может, завесу, отделяющую будущее от минувшего.
— Не спите еще, Миша? Теперь я хочу один вопрос вам задать.
— Задавайте, — ответил Мишка сонным голосом.
— Каким же, по-вашему, должен быть этот самый «герой нашего времени», нужный современной России человек, нужный, а не лишний в ней?
— Это уж сказано, Всеволод Сергеевич, даже в стихах написано, — очнулся от дремоты Мишка, — вы и сами знаете.
— Нет, не знаю. Скажите.
— Каким? — было слышно, как босые ноги вскочившего с дивана Мишки шлепнули об пол. — Каким? А вот каким:
Чья не пылью изъеденных хартий
Солью моря пропитана грудь,
Кто иглой по разорванной карте
Намечает свой дерзостный путь.
Иль бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвет пистолет,
— вот каким, Всеволод Сергеевич, должен быть герой нашего времени! Чтобы старую карту к чертям изорвать, да на клочках ее свой дерзостный путь наметить.
ГЛАВА 29
Обратный путь из Керчи промелькнул быстро и незаметно. В Новороссийске и Краснодаре Брянцев почти слово в слово повторял свой первый доклад. Мишка варьировал свою тему, излагал ее спокойнее, логичнее и складнее, чем в Керчи, но уже без того боевого задора, которым он, помимо своей воли, закончил свое первое выступление.
Брянцев торопился. Все его мысли были в редакции. Как там справляются без него? Техническая сторона газеты его не беспокоила, он знал, что методичный, целиком погруженный в работу Котов не допустит какого-нибудь прорыва, а вот внутренняя жизнь самой редакции? Она теперь очень усложнилась по сравнению с первыми днями выпуска газеты. Тогда все сотрудники были охвачены только одним чувством протеста против советчины во всех ее видах, и это их спаивало, объединяло. А теперь, когда в их среде наметились и определились различные политические воззрения — возникли противоречия, доходившие порой до острых конфликтов. Это требовало такта, внимательного регулирования, сглаживания углов. Таким регулятором мог быть только он сам. Шольте, несмотря на свой ум и осведомленность, подходил к сотрудникам — русским интеллигентам — со своею немецкою меркой, не ощущал всей сложности их внутреннего строя, поэтому иногда сам терялся. А тут еще неистовая Женя, дразнящий и раздражающий всех Пошел-Вон… Такая может получиться каша, что потом не расхлебаешь… Лишаться же кого-нибудь из сотрудников Брянцев не хотел: все были нужны, тем более, что издательство расширяется, и Шольте настаивает на привлечении новых сил для выпуска молодежной и крестьянской газет. Снова узкое место, требующее тактического и тактичного маневрирования: Шольте хочет привлечь к работе оставшихся в районах и в городе, выползающих теперь из щелей бывших партийцев, но все сотрудники, на этот раз дружно и сплоченно, протестуют. Скорее, скорее домой! К тому же и дорога улучшилась: подморозило, местами лежит даже снег. Машина плавно катится по ровной, накатанной, блестящей, как стекло, ленте, просекает опустевшую степь, на глади которой топорщатся лишь широкие деляны неубранных кукурузы и подсолнуха. По ним небольшими стайками бродят женщины с подоткнутыми подолами и ребятишки в налезающих на уши отцовских шапках. Одни ломают жухлые початки и сваливают их в небольшие вороха, другие медленно бредут к жилью, сгибаясь под тяжестью вязанок сухих, мерзлых стеблей подсолнуха и кукурузы.
— Зима подошла, — констатировал Мишка, — в этом году по халупам тепло будет: тащи будыльев сколько хочешь, только успевай!
— А разве раньше в колхозах мерзли? — спросил Брянцев.
— А то нет! Вы, городские, думаете, у колхозников все свое, все под рукой, ему жительствовать от вас легче. К пригородным колхозам это еще кое-как подходит. Верно. Вынесет баба на базар молочка, кислянки, а то маслица или яичек — глядишь, и с деньгой. А в дальних колхозах по-иному. До базара пешком не допрешь — времени нет, на одном молоке тоже не прокормишься, да не у всех там коровы свои есть — кормить нечем. А продналог давай. Муки выдадут по полмешка на едока — и все. Топливо тоже … За такую вязанку, как теперь вон несут, по пять и по восемь лет присуждали. Тут и крутись, как хочешь … Трудно, очень трудно зимой в колхозах.
— Ну, а праздники, Рождество там все-таки справляли? — спросил Брянцев.
— Это вы насчет елки? Нет, Всеволод Сергеевич, у нас по казачеству такого заведения нет. Я эту елку только в школе впервой увидел.
— Ну и как? Понравилось?
— Что в ней там было хорошего, — поморщился Мишка. — Соберут ребят на каникулах, учителей тоже, конечно … Школа не топлена. Ходят все вокруг этой елки и подарков ждут. Учителя круг сбивают, какие-то песни поют. Кому это интересно? Дожидаемся мы, ребята, подарков, завалим в зевло все леденцы, да и тягу! Дома-то хоть на печи обогреешься, да и веселее все-таки.
— Нет, не в школе, а дома встречали? Молились на праздниках?
— Кто постарше, конечно, молился, «Рождество Твое Христе Боже наш» даже пели, ну а мы, молодежь, этого не знаем. Мы — на улицу.
— А вы в Бога веруете, Миша?
— Как же иначе, Всеволод Сергеевич? Конечно, верую. Кто же, кроме Него, кроме Бога, мир мог создать? Все это, что насчет жизненных клеток и процессов там разных говорят — одна буза.
Откуда же первая-то клетка взялась? Сама по себе зародилась? Такого не бывает. Значит, Бог ее сотворил, а не кто другой. Ясно.
— И молитесь Богу? — мягко нажимал на дверь в душу студента Брянцев.
— Нет, Всеволод Сергеевич, — доверчиво раскрыл ее Мишка, — этого я не умею. Когда бабка была жива, так она учила: поставит на коленки и велит двумя пальцами креститься, а я вслед за отцом тяну, как он: тремя.
Бабка меня сейчас по затылку — хлест! «Сатаненок ты настырный, анафема!» И на руку мне плюнет. Молитвы тоже повторять за собой заставляла … Ну, а как она померла, я все разом позабыл.
— Молиться и по-другому можно, Миша, своими словами. Просить Бога о чем-нибудь, например.
— Это бывает. Это даже часто мне хочется. Я и говорю тогда: Дай мне, Господи, то-то и то-то … Только какая же это молитва? Это так, разговор.
— Ну, а про Иисуса Христа вы знаете? Слышали?
— Это знаю, Всеволод Сергеевич, — засветился улыбкой Мишка. — Это мне дружок мой, Гриша Броницын рассказывал. Очень-очень мне нравится … Как Он блудницу от казни единым словом спас, как на смертный подвиг за людей сам, невинный, пошел… Или как народ с горы поучал. Эту всю Его программу я даже записал и в точности запомнил. Правильная она. Лучше и не надо. Все это очень-очень… — не нашел нужного слова Мишка. — Только у Броницына получалось, что Христос не Богом, а человеком был, самым распрекрасным человеком, каких больше и быть не может. А я про Бога узнать хочу, Всеволод Сергеевич, — совсем уже доверчиво, по-сыновьи мягко и грустно закончил свою исповедь Миша.
— Что же вы о Нем знать хотите?
— Мне это очень трудно вам разъяснить … Хочу, чтобы Он помог мне понять, что плохо и что хорошо, что надо делать и чего не надо… Чтобы во мне жил, во мне самом. Чтобы было, примерно, как когда есть хочется … Чтобы я знал, что услышу Бога — и ладно будет. Помолился — и все понятно … Нет, не умею я этого рассказать вам, Всеволод Сергеевич! Чувствую, а выразить не могу.
Задушевный разговор Миши и Брянцева был прерван донесшимися до них отчаянными криками.
— Всеволод Сергеевич, уважаемый редактор! Брянцев! Господин Брянцев!
Брянцев и Мишка оглянулись в сторону этих криков и остолбенели. Представшая перед ними картина была действительно фантастична. По полевой дороге, шедшей к трассе, двигалась мажара, впряжены в нее были замызганная лошаденка с выщипанным хвостом и пузатая корова с отвислыми сосцами дряблого синеватого вымени. Правила этой парой замотанная до глаз платком баба в ватной телогрейке военного образца. Над полком мажары возвышались три яруса ящиков и плетенок, а на этом сооружении восседали Пошел-Вон и немецкий солдат, обнявшиеся из чувства самосохранения и балансировавшие при толчках на выбоинах. Из щелей ящиков и между прутьев плетенок со всех сторон торчали гусиные головы на по-змеиному извивавшихся шеях.
Гуси гоготали. Пошел-Вон неистово орал. Баба колотила хворостиной коровенку. Сохранял спокойствие один лишь солдат, не то державший за талию вихлявшегося во все стороны Пошел-Вона, не то державшийся за него.
Корова вполне обоснованно с ее коровьей точки зрения решила посторониться от обгонявшего воз автомобиля и повернула на пахоту. Лошаденка подалась за нею. Воз накренился, как корабль в бурю, гуси с трепетным волнением загоготали, а Пошел-Вон и немец, не размыкая тесных объятий, спланировали на землю и сели на ней в той же позе.
Вопли Пошел-Вона после этого изменились как по форме, так и по содержанию. Теперь он выкрикивал высоким фальцетом ругательства на четырех диалектах Верхней и Нижней Германии, чем, безусловно, восхищал молчаливого немца. Не уложившись в рамках языка Гёте, он перешел на язык Шекспира, потом на французский, блеснул яркими молниями благородной кастильской речи и закончил исторгнутой из самых глубин сердца русской клеветнической идиомой по адресу матери того же немца.
Оглушенный этим потоком слов немец молчал. Мишка и Брянцев схватили друг друга за плечи и тряслись в спазмах безудержного смеха.
Пошел-Вон освободился из объятий отпустившего его при виде военного автомобиля немца и, спотыкаясь на пахоте, но, все же ритмически вихляясь, подошел к Брянцеву.