Кухонный бог и его жена — страница 18 из 85

В любой час, когда я думаю об этой лестнице, перед моим внутренним взором встает комната, а потом еще что-то, и еще, пока память не доходит до того дня, когда мама ушла. Или просто все мои воспоминания о ней сжались в один день.

Посмотрев вниз с лестницы, мы вернулись в нашу комнату. Было еще очень рано, все остальные члены семьи спали. Я не помню, почему мы проснулись, и в голову мне не приходит никаких объяснений. Судя по цвету неба, оставался примерно час до появления служанки с завтраком.

Мама играла в настольную игру с красными и черными фишками, разложенными на доске. Она говорила, что это иностранная игра, которая называется чиу ке — «тюрьма и наручники».

И только сейчас, вспомнив об этой игре, чиу ке, я понимаю, что речь могла идти о шашках. Мама передвигала фишки по доске, объясняя, что разные цвета означают людей, воюющих под руководством разных командиров и пытающихся взять друг друга в плен. Но когда она попыталась растолковать правила подробнее, мой детский разум не справился.

Я тогда не знала, как сказать, что запуталась, поэтому просто пожаловалась, что проголодалась.

Я могла так себя вести с мамой: жаловаться и требовать. Она никогда не была со мной строгой, как некоторые матери. Она обращалась со мной даже мягче, чем я с тобой. Да, представляешь? Если я чего-то хотела, то не сомневалась, что получу, даже не задумываясь, что мне придется потом за это расплачиваться. Как видишь, хоть я и знала мать совсем недолго, она успела показать мне, что означает полностью доверять кому-то.

Жалуясь на голод, я уже знала, что на верхней полке маминого высокого шкафа припрятана жестяная коробочка с английским печеньем. И она достала ее. Это печенье, не слишком сладкое и не слишком мягкое, любили мы обе. Маме нравились многие иностранные вещи: мягкая мебель, итальянские автомобили, французские перчатки и обувь, белый русский суп и грустные песни о любви, американский рэгтайм и часы «Гамильтон». Но всему остальному полагалось быть китайским.

Отец владел несколькими фабриками по пошиву одежды, и однажды один из его иностранных клиентов подарил маме флакон французских духов. Она улыбнулась и сказала дарителю, что он, такой крупный и влиятельный человек, оказал ей честь этим подарком. Те, кто знал мою мать, сразу поняли бы, что ей этот человек не нравится, раз она назвала его «крупным и влиятельным». Позже она дала мне понюхать пустую бутылочку, сказав, что та воняет мочой. Разумеется, мне тоже показалось, что она пахнет именно так.

— Зачем иностранцы платят большие деньги за то, чтобы покрывать себя такой вонью? — спросила она. — Почему бы им просто не мыться чаще? Непонятно.

Она вылила духи в свою ночную вазу, а мне отдала круглый хрустальный флакон. Он был красивого синего цвета, и когда я подносила его к окну и покачивала, то по всей комнате разлетались разноцветные блики.

В то утро я ела английское печенье и играла с французской бутылочкой. Мама научила меня прислушиваться. Она сама всегда была настороже, стараясь уловить каждый звук и показывая мне, как выделять среди них самые важные. Ее взгляд устремлялся куда-то вдаль, если на звук стоило обратить внимание, а если нет — она просто возвращалась к своим делам. Я подражала ей во всем.

Мы слышали, как слуги ходят по прихожей и коридорам, с тихим бурчанием унося ночные вазы. Кто-то тащил вниз по лестнице какую-то коробку, кто-то другой громко прошептал: «Что с тобой? Совсем ветер в голове?» Из окна выплеснули большое ведро воды, и она с громким уханьем обрушилась на задний двор. Звук был таким звонким, словно кипело масло для жарки. И лишь спустя долгое время раздался тихий стук — «тин-тин-тин», палочками о стенку пиалы, — предвещающий появление слуг с завтраком.

Такие звуки мы слышали каждое утро. Но в то утро мама, казалось, с каким-то особым вниманием прислушивалась ко всем ним. Она была вся внимание, я тоже. До сих пор не знаю: разочаровалась бы она или обрадовалась, услышав то, чего ждала?

Не успела я позавтракать, как мама вышла из комнаты. Казалось, ее не было очень долго, хотя на самом деле могло пройти всего несколько минут. Сама знаешь: час или минута — для детей разницы нет, часто они очень нетерпеливы. Ты тоже такой была.

Когда я решила, что больше не могу ждать, то открыла дверь и выглянула наружу, в дальний конец коридора. Там стояли мама и отец, и они разговаривали очень недобрыми голосами.

— Это тебя не касается, — жестко произнес отец. — Больше об этом не упоминай.

— Я уже сказала, — быстро ответила мама. — Мои слова вылетели наружу.

Я не впервые наблюдала, как они спорят. Мама не походила на других жен отца, которые прятали свою суть под маской хороших манер, стараясь вести себя одна лучше другой, словно участвовали в каком-то конкурсе за очень крупный приз.

Мама была искренней. Бывала и нежной, конечно, но не могла запретить себе быть честной. Все считали это ее недостатком. Если она сердилась, то не считала нужным сдерживаться, и тогда начинались неприятности.

Поэтому, услышав тем утром разговор родителей, я испугалась. Они не кричали, но я хорошо понимала, что оба рассержены. Отец ронял слова так, что мне хотелось закрыть дверь и спрятаться. А мамин голос… сложно объяснить, каким он показался маленькой девочке… каким-то надтреснутым, будто рвется нарядная одежда, которую починить уже никогда не удастся.

Отец развернулся, собираясь уйти, и тут я услышала, как мама говорит:

— Дважды вторая.

Эти слова прозвучали как проклятие.

Отец не обернулся.

— Ты никогда этого не изменишь, — только и сказал он.

— Думаешь, я не могу этого изменить? — спросила мама за его спиной.

Тогда я еще не знала, что такое «дважды вторая». Только догадывалась, что это очень плохие слова, самые худшие, которыми можно назвать маму, потому что из-за них она всегда проводила много часов перед зеркалом, обвиняя «дважды вторую», смотревшую на нее из отражения.

Наконец мама обернулась. На ее лице играла странная улыбка, которой я никогда не замечала раньше. В этот момент она увидела меня.

— Я все еще голодная, — тихо пожаловалась я.

— Иду, иду, — отозвалась она, и ее улыбка изменилась на уже знакомую мне, хотя я и не понимала, как она может улыбаться, если так сердита.

Вернувшись в комнату, она велела мне одеваться.

— В приличную одежду, — уточнила она. — Мы пойдем на улицу.

— Кто еще пойдет?

— Только мы с тобой. — Это было очень необычно, но я не стала больше задавать вопросов, обрадовавшись редкой возможности.

Мама принялась готовиться к выходу, а я за ней наблюдала. Мне всегда нравилось смотреть, как наряжается мама. Она надела платье западного покроя и, полюбовавшись на себя в зеркало, сняла его. Надела китайское платье, сняла его, надела другое китайское платье, нахмурилась и, наконец, перемеряв бесчисленное количество нарядов, вернулась к первому платью. В нем она и осталась: в зеленом, как нефрит, одеянии с короткими рукавами и струящейся до самых лодыжек плиссированной юбкой.

Я ждала, что она возьмет меня на руки, но она погладила меня по голове и сказала:

— Син ке. Ты уже большая.

Она всегда называла меня син не — «сердечко». Так называется часть желудка, формой напоминающая крохотное сердце. По-английски это звучит не слишком-то красиво, но на китайском — очень мило. Так матери называют своих малышей, когда их очень-очень любят. Я тоже так тебя называла. Ты не знала?

— Син не, сегодня я открою тебе очень важные секреты, но сначала ты должна научиться ходить самостоятельно.

Я не успела пожаловаться или возразить, как она устремилась вперед со словами: «Пойдем, пойдем!», будто нас ожидали восхитительные приключения. Я последовала за ней. Мы вышли через центральные ворота и сели к одному из недавно появившихся велорикш, которые сновали по городу и его окрестностям гораздо быстрее старых рикш.

Лето только начиналось, и по утрам было еще прохладно, но к полудню становилось нестерпимо жарко. Чем дальше мы отъезжали от отцовского дома, тем больше новых звуков я слышала: крик продавцов, звон и грохот проезжающих трамваев, гудение автомобилей и стук множества молотков — везде разрушали старые дома и строили новые. Как же я радовалась всему этому шуму! Казалось, мама радуется тоже. Она превратилась в совсем другую женщину — смеющуюся, веселую, указывающую пальцем то туда, то сюда, восторженно кричащую, будто простолюдинка:

— Син не, смотри!

Перед нами была витрина с женскими перчатками из телячьей кожи, и мы вышли из повозки велорикши, чтобы подойти к ней.

— Сколько тонких рук тянутся к карманам покупателей, — сказала мама, а я жестами изобразила змею, и мы засмеялись. А потом вернулись обратно в повозку.

— Смотри! — закричала я чуть позже, указывая на мужчину, сплевывающего длинную струю тофу в чан с кипящей водой. Я очень гордилась, что нашла что-то достойное внимание матери. — Он похож на рыбу, рыбу в фонтане! — Я даже встала с места. То, что он сплюнул, всплывало в воде пухлыми нитями.

— Он просто использует рот как инструмент для приготовления пищи, — объяснила мама.

В тот день мы увидели столько интересного! Словно мама хотела, чтобы я раскрыла глаза и уши и запомнила все, до последнего мгновения. Хотя, наверное, это я уже додумываю. У нее могло и не быть такого намерения. А может, мы и не видели всего того, что я только что описала, и не ездили в эти места. Разве успели бы мы все за один день? Но я это помню, как и многое другое.

Мы ездили туда, где делали лучшие в мире вещи: на Чжецзянскую дорогу, где, как говорила мама, изготавливали отличную кожаную обувь в французском стиле, в храм Чэнхуанмяо, где, по ее словам, продавали лосьон для кожи из растертых жемчужин. Она нанесла мне на щеки пару капель, но не стала покупать. Мы ходили на Дорогу Кипящего Колодца, где она выбрала для меня американское сливочное мороженое, сказав, что для нее оно «слишком липкое и сладкое». Были на Фучоу-роуд, где можно раздобыть любую книгу или газету, китайскую и иностранную. И там она наконец что-то купила себе, кажется, газету, но я не могу сказать точно, потому что читать тогда еще не умела.