Кухонный бог и его жена — страница 8 из 85

— Замолчи, Клео, она не спит. Она мертва, как кот Бути.

И тут же нижняя губа нашей младшей дочери опасно выгибается вниз.

— Не говори мне такого! — восклицает она и толкает Тессу в плечо.

Я судорожно пытаюсь придумать что-нибудь, чтобы успокоить девочек, но не успеваю: они уже принялись толкаться, кричать и плакать.

— Прекрати!

— Сама прекрати!

— Ты первая начала!

Мама наблюдает за сварой. Ей интересно, как же я с этим справлюсь. Но я не могу пошевелиться, я беспомощна. Я не знаю, что мне делать.

Фил встает, решив вывести девочек наружу.

— Я куплю им мороженого на Коламбус-авеню. Мы вернемся через час.

— Лучше через сорок пять минут, — шепчу я. — Не позже. Я встречу вас у входа.

— Пап, а можно мне с шоколадом и грильяжем? т-г спрашивает Клео.

— И с карамельной присыпкой? — добавляет Тесса.

Я с облегчением думаю, что сегодняшние невзгоды могут ограничиться испорченным аппетитом к обеду да еще липкими руками. С другого конца нашего ряда до меня доносится хихиканье Майкла, сына Мэри. Бросив на него суровый взгляд, я замечаю еще одну любопытную деталь: камера в руках дяди Генри все еще работает.

После того как Фил с девочками уходят, я пытаюсь взять себя в руки. Глядя прямо перед собой, я не позволяю себе метать молнии в сторону матери или дяди Генри. Какой смысл сейчас спорить или ругаться? Что сделано, то сделано.

Перед первым рядом стульев стоит большой портрет тетушки Ду. Кажется, это увеличенная фотография для паспорта, сделанная около пятидесяти лет назад. Нельзя сказать, что на ней тетушка молода, но тогда она еще обладала большей частью зубов. Сейчас роту нее ввалился, и узкое лицо напоминает усохшую птичью голову. Она лежит в гробу неподвижно, но меня не покидает ощущение, что мы все чего-то ждем. Может быть, того, что тетушка Ду внезапно начнет меняться и превратится в призрака?

Это напомнило мне, как в пять лет — а в этом возрасте все кажется возможным, если ты способен себе это представить, — я смотрела на мерцание огоньков в прорезях фонаря из тыквы, ожидая, что оттуда вылетят гоблины. Чем дольше я ждала, тем больше набиралась уверенности, что так и случится. До сих пор отчетливо помню, как из разверстого рта тыквы наконец вылетело смеющееся привидение. Мама опрометью влетела в комнату, услышав мой визг. Сквозь рыдания я рассказала ей об увиденном. Вместо того чтобы успокоить меня или объяснить, что это лишь игра воображения, она спросила:

— Где?

И тщательно обыскала комнату.

Разумеется, позже папа объяснил мне, что привидений не существует, что есть только Святой Дух, а он никогда не станет пугать детей. А потом продемонстрировал с помощью эксперимента, что, скорее всего, я увидела дым от свечи внутри тыквы, когда у той догорел фитиль. Это объяснение тоже не утешило меня потому что потом мама смотрела на меня так, словно я предала ее и выставила дурой. Так у нас обстояли дела. Мама всегда старалась подавить в себе убеждения, не совпадавшие с папиной христианской верой, но иногда они все же всплывали на поверхность.

— Цзяодзы[3] готовила я, — отвлекла она меня от воспоминаний. — Тетушка всегда уверяла, что у меня они получаются самыми вкусными.

Я киваю и любуюсь парящими цзяодзы на накрытом столе. Она действительно готовит их лучше всех, и мне жаль, что эти приготовлены только для декора.

— Тетушка Хелен приготовила курицу с зеленым перцем, — продолжает она. И, после того как я киваю в ответ, добавляет: — Выглядит суховатой.

Я снова киваю, размышляя, оценит ли тетушка эти посмертные кулинарные изыски в ее честь. И, рассматривая накрытый стол, замечаю пирог, оставшийся после вчерашнего празднества.

Над гробом висит белый плакат из десяти футов пергамента, прикрепленного к стене малярной лентой. Он сплошь исчерчен крупными черными иероглифами, а в конце высказывания стоит большой восклицательный знак, как на политических транспарантах, которые я когда-то видела в Китае.

— Что там написано? — тихо спрашиваю я маму.

— «Надеемся, что твоя следующая жизнь будет долгой и благополучной». Так, ничего особенного, — отвечает она. — Это не я писала. Этот плакат — от Квонов. Наверное, Хелен дала им денег.

Я замечаю венки, выставленные на подставках, и ищу взглядом «свой». Не найдя, собираюсь спросить о нем мать, но тут дядя Генри снова разворачивает камеру с прожектором и начинает снимать тетушку Ду, лежащую в центре сцены. Потом он дает знак кому-то в левом углу.

В следующий момент до меня доносится деревянный стук, сопровождаемый настойчивым звяканьем — динь-динь-динь-динь, будто кто-то нетерпеливо звонит в звонок у стойки администратора в отеле. Затем к этим звукам присоединяются два голоса, которые распевают мелодию, состоящую, как мне кажется, всего из четырех нот, и заполняют ее бессвязными слогами. Слоги повторяются так часто, словно проигрыватель, воспроизводящий эти звуки, каким-то образом заело.

Однако слева, из ниши, появляются два буддистских монаха с бритыми головами, облаченные в одежды цвета шафрана. Тот, что старше и выше ростом, зажигает длинную ароматную палочку, трижды кланяется усопшей, кладет палочку на поднос и кланяется снова. Младший монах стучит деревянным билом. Потом оба медленно двигаются по проходу между стульями, распевая: «Ами, ами, амитаба, амитаба».

Когда старший монах равняется со мной, я замечаю, что одна его щека провалена и ухо на той же стороне страшно исковеркано.

— Должно быть, он попал в страшную аварию, — шепчу я матери.

— Это «культурная революция», — отвечает она. Теперь я вижу, что младший — не монах, а монахиня. На ее голове видны три небольшие запекшиеся корки, как от свежих ран.

— Должно быть, она тоже пострадала от «культурной революции», — говорю я маме.

Та всматривается в женщину:

— Она слишком молода. Блохи покусали, наверное.

— Амитаба, амитаба! — распевают монахи.

К ним присоединяются старушки в старомодных нарядах, с демонстративной скорбью причитая и заламывая руки. Дядя Генри направляет на них камеру.

— Это подруги тетушки Ду? — спрашиваю я.

Мама хмурится:

— Нет, не подруги. Может, китаянки из Вьетнама. Они пришли пораньше, выяснили, что у нас некому оплакать тетушку Ду, ну и договорились с тетушкой Хелен. Она дала им пару долларов. Вот они и следуют старой традиции: громко кричат и плачут, показывая, что не хотят, чтобы умерший так скоро их покидал. Это знак уважения к покойнику.

Я киваю. Уважение.

— Эти женщины могут приходить на два или три прощания каждый день, — прикидывает мать. — Так можно заработать несколько долларов. Неплохая работа. Лучше, чем уборщицей.

В ответ я хмыкаю. Непонятно, зачем мама это сказала: чтобы обозначить свое превосходство или просто чтобы констатировать факт.

Снова звучат колокольчики и деревянное било, все быстрее и быстрее. Вдруг белый плакат срывается со стены и падает прямо на грудь тетушке Ду, словно лента победительницы конкурса красоты. Мама и кто-то еще из пожилых женщин вскакивают с криками «Ай-ай!».

Сын Мэри вопит: «Идеальное приземление!» и истерично хохочет. Монахи продолжают свой речитатив, нисколько не меняясь в лице. Но моя мать приходит в бешенство.

— Это очень плохо! — бормочет она и выходит из зала.

Несколько минут спустя она возвращается с молодым человеком европейской внешности и светлыми редеющими волосами. На нем черный костюм, из чего я делаю вывод, что он — служащий похоронного бюро. Похоже, мама отчитывает его за непристойное поведение плаката. По всему залу разносится громкий ропот присутствующих. В их голоса вливаются рыдания и неловкие поклоны пожилых плакальщиц и речитатив монахов.

Блондин быстро идет к сцене, мама следует за ним по пятам. Он трижды кланяется тетушке Ду, затем отодвигает в сторону ее гроб, который легко откатывается на колесиках подставки. После очередного поклона он церемонно снимает с груди тетушки злосчастный плакат и несет его на вытянутых руках с такой торжественностью, словно это не бумага, а священная дароносица. Пока он заново крепит это сокровище на стену, мама не унимается:

Приклейте еще ленты вон в тот угол! И туда тоже. Как вы могли допустить, чтобы ее удача упала таким ужасным образом?!

Закончив, работник похоронного бюро возвращает гроб на место и снова трижды ему кланяется, потом один раз — все еще негодующей маме. Затем стремительно ретируется.

Интересно, он проделал все это из искреннего уважения к клиентам или потому, что знал, что именно так нужно обращаться с китайцами?

Теперь Фрэнк раздает всем зажженные палочки с благовониями. Я озираюсь, чтобы понять, как вести себя дальше. Все, кто пришел попрощаться с тетушкой, один за другим встают и присоединяются к монахам, эхом вторя речитативу:

— Амитаба, амитаба…

Мы ходим вокруг гроба, и я теряю счет оборотам. Участвуя в совершенно непонятном мне ритуале, я чувствую себя крайне глупо. На память приходит схожий случай: мы с друзьями отправились в буддистский центр, я была единственной азиаткой и единственной, кто постоянно оглядывался, нетерпеливо ожидая появления монаха и начала церемонии. Остальные, как мне казалось, героически терпели. Лишь спустя минут двадцать я поняла, что на самом деле они медитируют. Мама кланяется тетушке Ду, кладет ароматную палочку на поднос и тихо произносит:

— Ай! Ай!

Окружающие следуют ее примеру. Кто-то плачет, пожилые плакальщицы из Вьетнама громко рыдают. Наступает мой черед отдавать поклон, и я снова испытываю приступ вины. Это чувство мне знакомо. Я ощущала его, когда отец крестил меня, а я не верила, что теперь моя душа спасена навеки. Когда принимала причастие и не верила, что виноградный сок — это кровь Христова. Когда молилась с остальными о чудесном исцелении отца, хотя чувствовала, что по сути он давно мертв.

Внезапно из моей груди вырывается всхлип, который удивляет всех, в том числе и меня саму. Я пытаюсь его сдержать, но впадаю в панику и теряю остатки самообладания. Сердце мое рвется на части, выплескивая горечь, и я ничего не могу с этим поделать.