Кукареку. Мистические рассказы — страница 26 из 45

Поздно вечером, покончив с закваской, я беру свою долю выпечки, насыпаю мешочек муки-пеклеванки – и домой! В небе круглая светит луна, звезды сверкают. Я шагаю, а впереди бежит моя тень. Дело было зимой, накануне снегу насыпало. Иду я – и хочется петь. Однако час поздний, не будить же людей! Стал я что-то насвистывать, вдруг вспоминаю: нельзя, бесов к ночи накличешь. Пошел молча. Собаки лают вдогонку. У гойим на каждом подворье собака. Ладно, думаю, лайте, щелкайте злобно зубами, вы – собаки, а я человек. Мужчина, муж достойной жены, отец славных детишек…

Приближаюсь, а сердце: бух! бух! И вроде бояться-то нечего, и боязно как-то. Ну, будь что будет… Берусь потихоньку за клямку, отпираю, вхожу. В доме темно. Элька, наверно, уже уснула. Ставень прикрыт, через щель бьет луна. Остановился на миг возле люльки: девочка, ясное личико. И чувствую, что сразу ее полюбил. Шаг-другой – подхожу к кровати. И что же я вижу? Лежит Элька, и рядом – наш подмастерье, вот негодяй! Луна померкла. В глазах темно. Руки-ноги дрожат. Зубы пляшут. Хлеб из рук выпал. Элька проснулась, голос подает: кто там, а?

– Это я… – лепечу.

– Гимпл? Откуда ты, – удивляется, – взялся? Тебе разве можно?

– Можно, – отвечаю, чуть жив. – Ребе позволил…

А сам весь как в лихорадке.

– Слушай, Гимпл, – говорит она, – ты бы вышел во двор, поглядел бы, как там коза. Что-то к вечеру ей похужело…

Я забыл сказать, мы держали козу. Я как услышал, что с козой не в порядке, бегом к ней, к ней привязан я всей душой, мне она – как человек. Добродушнейшее созданье…

Открываю сарайчик, коза стоит себе как ни в чем не бывало, коза как коза. Ощупал бока. Потянул за рога. Помял вымя, живот. Ну конечно, опять коры обожралась! А так все в порядке. «Спокойной ночи, – говорю, – тебе, козочка. Не болей, будь здорова». И бессловесное это животное отвечает мне: «Ме-э-э…» То есть спасибо, благодарствуем…

Вернулся и вижу: парень исчез.

– А где, спрашиваю, подмастерье?

– Какое еще подмастерье? – не понимает она.

– Да как же, тот самый. Из нашей пекарни. Он ведь только что, – говорю, – с тобой тут лежал…

– А все бы мои, – отвечает, – хворобы на твою голову! Можно – и в печень. А лучше – на всего на тебя и на всю твою жизнь! Не иначе, – кричит, – как нечистый вселился в тебя и мороку наводит. – И как заорет: – Вон отсюда, лунатик! Припадочный! Клепнутый! Колтень несчастный!

Я думал, весь Фрамполь сбежится. А тут братец ее из-за печки выскакивает, да как даст мне в потылицу! Кулаком! Хребет, думал, треснет. Молчу, каша заваривается, вижу, крутая. Не хватает еще, чтоб по городу слава пошла, что я колтень, с нечистым спознался. Кто станет покупать тогда мою выпечку, пропаду…

– Ладно, – говорю, – не строй из себя неструганую. Все понятно, не подымай шума. Кончили.

В общем, кое-как ее утихомирил.

– Кончили – так кончили, – вздыхает. – Черт с тобой, ляжь спать, и чтоб тебя там свело калачиком. Дугой. Колесом.

Утром в пекарне отзываю парня в сторонку. Так, мол, и так, что скажешь? А он на меня глядит, точно с крыши я сверзился:

– Х’лэйбн, – отвечает, – х’зол азой лэйбн… А тебе, говорит, обязательно к доктору надо. Или к старой знахарке-гойке. Боюсь, – говорит, – что пары заклепок у тебя все-таки не хватает. Вот здесь, – и тюкает меня пальцем по голове. И добавляет, сочувствует: – Мне тебя жаль, Гимпл… Так что не бойся, я никому, х’лэйбн, не расскажу.

На том и решили.


Чтобы короче: прожил я с Элькой больше двадцати лет. Родила она мне шестерых – двух мальчиков и четырех девочек. Все в эти годы было, всяко случалось. Но я как оглох и ослеп. Не слышу, не вижу. Еще и ребе мне, помню, сказал: «Благо тебе, если веришь. Писано: цадик своей верой живет».

И вдруг: с Элькой плохо. Началось вроде с ерунды – пупырышек на груди. Но годы ее, видать, вышли. Потратил я на ее болезнь состояние. Забыл сказать, что к тому времени я имел уже собственную пекарню. И во Фрамполе считался почти богачом. Врач – каждый к ней день. Все ворожеи, шептуньи перебывали у нас. Пьявки, банки. Доктор из Люблина приезжал: поздно. Перед самой кончиной Элька подзывает меня:

– Прости, Гимпл.

– За что, – говорю, – прощать? Ты была мне женой, супругой.

– Ой вэй, Гимпл, все эти годы я тебя грязно обманывала. А теперь я хочу предстать перед Господом с чистой душой. Знай, Гимпл, что все эти дети – не твои.

Лучше палкой бы по голове.

– А чьи ж они? – спрашиваю.

– Кто их знает, – пожимает плечом, – разные бывали. Знаю только, что не твои.

И с этими словами запрокидывает головку, захлопывает глаза, и нет больше Эльки. А на белых губах – усмешка, как будто сказать хочет: «Ну как, здорово разыграла я этого дурня?»

Столько лет с ней промучился – и нате вам…

4

Как-то ночью – семь дней шивэ прошли – лежу я на своих мешках, то ли сплю, то ли нет. И является Тот. Да-да, сам Искуситель.

– Что же, Гимпл, ты спишь?

– А что ж мне еще делать? Поел бы вареников – нету.

Он:

– Вот они, люди. Оставили в полных тебя в дураках. Ответь же им тем же!

Я:

– Каким это образом?

Он:

– А ты каждый день, как приспичит, собирай хаштонэ[112] в ведерко. А ночью заливай в тесто, пусть они, эти цадики фрампольские, жрут с-под тебя!

Я:

– А вам по ту сторону света зачем это нужно?

Он:

– Никакого потустороннего света и нет. Внушили тебе, что котенком беремен…

Я:

– Есть зато Бог!

Он:

– И Бога нет.

Я:

– Что же все-таки есть?

– Есть, – говорит, – бездонная топь, болото.

Так и вижу его, краснобая: бородка козлиная, рожки козлиные, зубы волчьи и хвост. И только хотел я его за хвост этот… – брык с мешков: как ребра целы остались! А тут мне, чувствую, как раз бы и надо. И тесто, гляжу, подошло, словно просит: ну же! ну! Короче, поддался я дьявольскому наущению. А когда развиднелось – помощник приходит. Ну, мы все по лоткам, тмином булки посыпали – и в печь. Он ушел, а я сижу перед огнем на куче тряпья: вот ты, думаю, Гимпл, и отомстил им. За весь свой позор на земле отомстил. Мороз на дворе трещит, а мне тут тепло и уютно. Жар в лицо пышет. Склонил я голову и задремал.

Сплю и во сне вдруг Элька приходит, в саване белом. «Гимпл, что ж это ты натворил?» – «Это ты во всем виновата», – отвечаю ей, а сам плачу. «Ты, Гимпл, дурень. Это ж если Элька тебя обманывала, весь белый свет виноват? Весь мир, значит, лжив? А я ведь только себя одну обманула. И за все теперь, Гимпл, расплачиваюсь. Там ничего не прощают, ты взгляни на мое лицо». Я глянул: лицо как уголь! И тут же проснулся. Долго оцепенелый сидел, чувствую: всё на весах. Один миг – и весь мой будущий мир, весь ойлэм-хаэмэс для меня навеки потерян. Но Бог мне помог. Схватил я лопату, хлебы повытаскивал, на двор выволок и – прямо на снег. Стал яму копать – земля мерзлая, не берется. Помощник идет. «Что это, хозяин, вы делаете?» – а сам побелел как мертвец. «А то, что ты видишь!» – говорю и закапываю всю выпечку. Потом отправляюсь домой, достаю деньги из тайничка и раздаю их моим ребятишкам. «Сегодня ночью, – говорю, – я, дети, видел вашу маму. Она, бедная, вся почернела».

А они сидят, онемели, слова не вымолвят.

– Оставайтесь, – говорю им, – здоровы и забудьте, что был такой Гимпл.

Напяливаю свой капелюх, натягиваю сапоги, беру сверток с талесом в одну руку, палку – в другую. И целую мезузу на косяке двери. На улице люди встречают меня, удивляются: реб Гимпл, куда вы? «Куда глаза глядят», – отвечаю. И ушел из Фрамполя.

Стал я странничать, добрые люди не давали мне умереть. Шли годы, я поседел и состарился. Всего насмотрелся, наслушался. Каких только нет историй на свете, чудес, небылиц. Чем дальше я жил, тем больше я убеждался, что всякое на свете случается. Если не с каким-нибудь Гоцмахом, так с Груманом. Не сегодня – так завтра. Через год. Через сто лет, какая разница? Слушаешь, бывало, про совсем нечто невероятное и думаешь: нет, вот уж этого быть не может никак. А пройдет год-другой – слышишь: именно это и произошло, в том или в другом месте… А хоть бы и небылица. И в небылице есть что-то от истины. Почему это один выдумывает одно, а другой – другое?

Обошел я немало земель, заходил в чужие селенья, дома, за чужими столами сидел… Понаслушался… Ну и сам, бывало, что-нибудь присочинишь – с бесами, знаете, с вурдалаками, вэйсэхвос[113], бредень бред бередит… Детвора пообсядет: расскажите, дедуня, сказку какую, присказку! А то сами попросят, про что рассказать. Ну и плетешь им то-се, жалко, что ли? А один голопуз мне как-то заметил: «А ведь все сказки, дедушка, – это все про одно!» И он прав, этот шалопай, этот шейгец!

То же самое сны. Сколько лет уже, как ушел я из Фрамполя, а чуть где прилягу – снова там объявляюсь, здрасьте! И кого там, по-вашему, вижу? Эльку. Стоит у лоханки, полощет, босая и в плюшевом платье – как в тот первый раз. А лицо сияет, глаза лучатся, святая – и только! И разговаривает со мной на каком-то чужом языке, рассказывает про что-то мне непонятное. Просыпаюсь – все разом забыл. А покуда сплю – счастье вокруг благодатное. Что ни спрошу – Элька мне отвечает, и все так разумно и правильно. Я плачу, я умоляю ее: позволь мне остаться с тобой. Она гладит меня и велит еще потерпеть: недолго уже, осталось-то куда меньше, чем было. Иногда она даже целует меня, и ее слезы текут по моим щекам. Проснусь – губы соленые.

Все так: этот мир только в нашем воображении. Но он – отражение мира следующего, достоверного. Перед дверью лачужки, в которой лежу, уже приготовлен, знаю, тахрэ-брэйтл. И уже для могильщика все подготовлено: гроб отверст, черви голодны, тахрихим[114] я ношу с собой в этой торбе. Другой нищий, знаю, ждет не дождется занять мой матрас. Подоспеет миг – я уйду, даже с радостью. Что б там дальше ни сталось – будет взаправду: без шутовства, козней, измен. Там, слава Богу, даже Гимпла обмануть невозможно.