Кукареку. Мистические рассказы — страница 37 из 45

и, и у Натана сразу закладывало нос и першило в горле. К сушеной рыбе и копченому окороку он не притрагивался и понимал, что теряет последние силы. Ужасней всего было в уборной, общем помещении, без кабинок, все нараспашку, как в казарме. Шел восьмой день пути, до конца, до Йоханнесбурга, еще семь долгих недель.

«Нет, живым мне отсюда не выбраться, – повторял Натан, шевеля беззвучно губами, уже отвыкнувшими что-то в голос произносить, – Господи… Господи…»


Как-то ночью, уснув наконец на своей верхней полке, он был вдруг разбужен пушечным залпом или раскатом грома. Пароход взбрыкнул, взвился на дыбы и так накренился, что пол встал отвесно, а ноги у Натана оказались над головой, каюта и все в ней зависло, а судно как будто напоследок задумалось: перевернуться ему или нет? Потом каюта резко откинулась в обратную сторону, и на миг мозг у Натана выключился…

В грязном оконце он увидел огромно белеющую волну, и чудовищный вал ударил в борт как гигантским молотом. Дверь распахнулась. Кто-то вошел. Это был матрос, он взлетел одним махом под потолок, задраил иллюминатор железной крышкой и так же ловко спрыгнул вниз и исчез.

Ночью Натан опять не мог уснуть, соседи тоже глаз не сомкнули. Шторм гремел за толстенным бортом и все не кончался. Корабль замедлил ход. Между двумя ударами волн становилось немного тише. Машины замерли, повеяло страхом.

Наступил день, но свет в оконце никак не пробился, только лампочка тускло освещала каюту, и ночь, казалось, все продолжается и не закончится никогда.

Пассажиры и часть команды в лежку лежали. Официанты, разносившие завтрак, скользили и падали, все расплескивалось и рассыпалось по полу. В коридорах было грязно от рвоты, в уборной и на всем пути к ней – ни пройти, ни пробраться. И вот именно в этот день, ближе к полдню, Натан вдруг почувствовал себя лучше. Он оделся, чтобы выйти на палубу. Медленно, долго шел, оступаясь, к люку, ведущему наверх из подпалубных лабиринтов, и еще дольше по нему поднимался. Но на выходе, оказалось, стоял матрос и на «променад-дек» не выпускал. Натан только успел увидеть часть блестящей, белой, точно воском натертой палубы и кусок моря, сверкающего от пены. Корабль накренило, бездну бросило «на попа», а небо унесло за спину, потом водяная стена опустилась и на место свое поднялись небеса. Шла вселенская, космическая игра. Лохмы ветра, холодные, как прикосновение льда, и колющий дождь ворвались за ретировавшимся Натаном в коридор, одежда на теле сразу набрякла, встопорщилась.

Близился вечер. Громыханье за бортом не смолкало. Теперь корабль швыряло уже не с боку на бок, а как пьяницу, во все стороны. Безумолчно выл гудок, протяжно и хрипло, как мычанье обессилевшего быка. Команда, кажется, совсем сбилась с ног, слышались окрики, удары в закрытые двери, тяжелый топот. При этом пассажиров совсем было не слышно. Со штормом они уже свыклись – как свыкаются с затяжною болезнью. Кого желчью зеленой рвало, кто лежал и лишь обреченно постанывал, кто дремал в забытьи с полуоткрытыми, как в белой горячке, глазами или на дрожащих ногах пробовал дойти до уборной.

Еще пару дней назад Натан обнаружил в конце коридора, чуть ниже по лестнице, крошечную пустую каюту. Кроме двух незастеленных коек, там стояло несколько туго чем-то набитых мешков и впривалку к ним раздвижная стремянка. Натан, впервые за все дни на пароходе, смог здесь уединиться и даже попробовал почитать книжку, которую прихватил с собой. Чтобы дверь не распахивалась при крене, он подпер ее лестницей. Теперь он лежал, обливаясь потом, и, хотя у него ничего не болело, стонал, по привычке. Вдруг почувствовал невероятную слабость, в голове все смерклось. Он уснул, отяжеленный той тягостью, что наполняет грудь, когда нечем дышать. Так засыпают в знойный душный день, не найдя, куда спрятаться от пекла и отдавшись на волю Господню… Еще веки не сомкнулись, а голова уже свесилась, словно окаменев, и всплывали из темной бездны видения.


Эта ночь была самой длинной из всех здесь. Он просыпался, как в бреду, и опять засыпал. В полусне или полуяви слышал крики, гудки сигнальной трубы, беготню. Один раз ему показалось, будто кто-то сильно пнул ногой дверь и что-то рявкнул там. Потом перед ним чередой пошли появляться и сменяться картины развала, распада, разрушения мира. Солнце погасло, с черного неба падали звезды, ночь, минуя рассвет, обернулась сияющим полднем. Доносились громовые глухие раскаты, как будто кто-то вдали перекатывал утесы и скалы. Все пространство кругом наполнилось густым черным дымом, объятое мраком и ужасом, как на тлеющем угарном пожарище.

Натан открыл глаза. Но не мог понять, где он. Не мог вспомнить, кто он. Так просыпаются после тяжкой и долгой болезни, высвободясь из промежутка между жизнью и смертью, где мир иной ближе, чем наш земной. Понемногу припомнил, что находится в море, на пароходе. И подумал, что как-то уж слишком тихо вокруг, и почему-то темно, хотя лампочку он, кажется, не выключал. И уж очень какие-то они тягостные – тишина эта и эта тьма. Что-то в них необычное. И – духота, не продохнуть, просто нечем дышать. Будто заживо похоронен. Слева сердце – он потрогал – нет, не бьется, остановилось…

Кораблекрушение! – как молния блеснуло в мозгу.

Рванулся впотьмах сесть, но ударился головой так, что опрокинулся на спину и почувствовал, как набухает огромный шишак. Вытянул руку, ища, за что б ухватиться, но повсюду была пустота. Собрав силы, сполз с койки, но встать на ноги не получилось, не нашлось места выпрямиться, как если б каюта лежала на боку. Нашарил стремянку – взломать ею дверь! – а в голове понеслось все кругами, и подкосились ноги. Ужас и холод объяли его. И впервые за многие долгие годы он вскрикнул:

– Мама!..

Отшвырнул стремянку и каким-то несуразным броском выкинул себя в коридор. Пол отвесно стоял перед ним, пришлось карабкаться по нему вверх, помогая себе руками. В темноте он по обе от себя стороны открывал ногой двери кают и что-то орал туда, но голос застревал еще в горле, и он сам не различал своих слов, точно выкрикивал их на чужом языке. Просовывался дальше наверх, больно бился головой и спиной и лез дальше. И вдруг в этой тьме, в конце вздыбившегося коридора, померещилась чья-то фигура, он позвал, он просил подождать, но, когда сам подполз ближе, – призрак исчез. Натан замер. Напряг слух и долго прислушивался. Волосы на голове поднялись дыбом: кто-то рядом громко храпел, как храпят во сне. Потом понял: это его собственный нос, храпит – его нос.


С этой минуты Натан больше не знал, что с ним происходит. Он словно опьянел от ужаса, конечности тела, казалось, одна за другой отключались от тулова, каждая двигалась сама по себе: обе руки врозь ощупывали темноту, ноги, не сообразуясь, нашаривали опору, рот кричал или что-то быстро шептал, или с кем-то вел разговор, с кем-то явственным, видимым. То он оказывался у какой-то глухой стены, то перед ним вырастали ступени, а в какой-то раз он увидел, как ступает по потолку, вверх ногами. В другой раз он повис, как червяк, просто свесился с лестницы на сгибах обеих ступней и махал руками в поисках чего бы нибудь, за что можно ухватиться. Какие-то двери открывались и закрывались, стена оказывалась полом, пол – потолком. А то вдруг как будто повеяло ветерком и донесся шорох колес, проезжающих по гравию. Из-за туч, в разрыве, выглядывала луна. Он был на палубе. В небе сверкали звезды. Налетел леденящий свист. Палуба крутым торчком поднялась, и пришлось уцепиться за борт, чтоб не снесло…

Натан Шпиндл стоял теперь как триумфатор, как человек, одолевший вершину и гордо осматривающий дольний мир под собой. Шторм кончился, хотя море еще вскипало и пенилось, как в огромном котле. В предрассветном мутном тумане волны или, может, людские фигуры быстрым бегом подскакивали к кораблю и, наорав на него, отступали, качая белыми гребнями – головами в бараньих шапках. А за ними уже набегали другие, новым сомкнутым рядом, ухватив, что ли, друг друга за руку и о чем-то весело споря – дикая дивизии потустороннего воинства, ветреная, пересмешливая, наводящая ужас. Натан, может, подумал или даже отчетливо понял, что его тут покинули, бросили одного на тонущем корабле, – потому что схватился двумя руками вдруг за голову и возопил:

– Гевалд, спасите! Гевалд…

Ветер рванул маленького человечка за волосы, вздул на нем, как парус, рубаху и отшвырнул. Дикий визг раздался, рычание, хохот. Море залаяло жестким отрывистым лаем, точно свора гончих вырвалась из пучины, а потом, справив дело собачье, зашлась долгим воем…

Сатиры

Приятель Кафки

1

О Франце Кафке был я наслышан задолго до того, как прочел его. А рассказывал мне о нем приятель его Жак Коэн[151], в прошлом еврейский актер. Я говорю «в прошлом» потому, что к тому времени, как мы познакомились, он уже со сцены ушел. Это было в начале тридцатых, когда еврейский театр в Варшаве стал терять своих зрителей, а сам Коэн превратился в болезненного, сломленного жизнью человека. Одевался он с претензией на щегольство, но одежда его блистала потертостями в тон тускловатому моноклю под левой бровью. Старомодный тугой воротничок «Фатерморд»[152], лакированные туфли, на голове котелок. Циники из еврейского Клуба писателей, который мы оба тогда посещали, наградили его кличкой Лорд. Сутулость уже вовсю пригибала его, но он старался держать осанку, забавно оттягивая плечи назад. Остатки рыжевато-седых волос он зачесывал на голом черепе этаким дугообразным мостиком и, соблюдая традиции старого доброго идиш-театра, нередко переходил на пышный германизированный, особо же – когда заводил речь о Кафке. Примерно тогда же он начал пописывать, но редакторы еврейской прессы как по сговору возвращали ему рукописи. Жил он в мансарде где-то на Лешно и, когда ни встретишь, хворал. В клубе шутили: «С утра до заката – заряжается из кислородной подушки, а ночью – что твой Дон Жуан!»