– Вы и есть тот самый Кодэш бэн-Мафли?
– Я, ребе.
– По имени ты «святой чудотворец», но какой ты святой, ты – настоящая погань!
И орать принялся.
– Ты не думай, что целый мир уснул и не видит! Ты колдун, ты якшаешься с мертвыми!
– Нет, ребе.
– Не отрицай! – он ударил об пол ногой. – Ты сообщник дьявола. Но у нас тебе это так не сойдет…
– Это, ребе, я уже понял.
– И крепко еще пожалеешь! – перешел тот на визг, схватил длинный чубук, точно хотел наброситься на Кодэша. – Век за веком, эру за эрой будешь ты обретаться среди чертей, да что там, тебя даже в ад не допустят! Нет, ты знай, что не все еще в мире – тьма и хаос…
Кодэш вдруг задрожал, открыл было рот, чтобы что-то сказать, но язык как отнялся. Он хотел объяснить раввину, что – напротив, он лишь помогает роду людскому, что многих избавил от тяжких болезней, от преждевременной смерти спас. Он шарил рукой в глубоком кармане, где были благодарственные, на многих языках и наречиях, письма, – но пальцы не слушались. Он бросился вон, побежал на подламывающихся ногах, не разбирая дороги, под шум голосов и глумливый смех.
– В Люблин! Трогай! Ну, быстро…
Но возница ехать с ним отказался.
Что делать? Пришлось остаться в пустом доме Фалика. Служанка реб Хэйфэца принесла постель и свечку в подсвечнике, чайник с не остывшим еще кипятком, хлеб и миску борща.
Он присел поесть, но горло как будто петлей сдавило. В голове шуршал, пересыпался песок. Студеный ветер – хоть окна и были плотно закрыты – гулял по дому. Пламя свечи колыхалось, тени качались в углах, извиваясь как змеи. По полу бегали большие жуки, воздух отдавал гнилью. Не раздеваясь, Кодэш лег на кровать. Едва задремал – оказался в городе каббалистов, в Цфате. Его йеменская жена опустилась перед ним на колени, сняла с его ног сандалии, вымыла ему ноги, а воду выпила. Вдруг его что-то подбросило, как при землетрясении, он упал с кровати, и в темноте ему показалось, что стены расходятся. Комнату качало, как в бурю корабль. Омерзительные рогатые рожи с козлиной бородкой теребили, бодали его, щипали и щерились, кружили вокруг, как стая волков. Метались летучие мыши. Что-то билось во все четыре стены, с такой силой, точно дом порушить намерились, на куски развалить. Кодэш хотел было, как всегда в подобные ночи, заклясть, зачурать эту нечисть, но впервые за все эти годы вдруг забыл все могущественные имена, названия, формулы. Сердце, показалось ему, остановилось. Ноги оледенели. Мешочек под одеждой свисавший, сам собой развязался, и было слышно, как алмазики, жемчужины и золотые монеты, просыпались на пол.
На ощупь, вслепую он выбрался из дому. Кровяного цвета луна пробивалась из-за облаков. Он шагал, а со всех сторон исступленно лаяли псы. Топот множества ног настигал его сзади. Ветер ворвался ему под чапан, и он взлетел, как на парусе. Мерцал и вспыхивал свет, доносилась музыка, громкий бой барабанов, взрывы хохота. Мразь, отребье всего мироздания, полночные существа плясали вокруг него и кричали: «Мазлтов, Кодэш!» Было ясно, что это черти женят его на ведьмачке. Собрав последние силы, он возопил: «Шаддай, уничтожь сатану!»
Он хотел побежать, но подгибались колени. Чьи-то длинные руки обнимали его, мяли, месили его как тесто. Нет сомненья, да, это он, Кодэш, здесь балэбос, хозяин, виновник сего торжества. Его лобызали, щекотали, ласкали, облизывали, обливали слюной и семенем. Гигантская женщина прижала его к обнаженной груди, навалилась всем телом и тихо-тихо просила: «Не позорь же, Кодэш, меня… Ну… Ну, давай же…»
Он слышал звон разбиваемых стекол, топот ног, смех и вопли. Перед ним пританцовывал скелет бывшей старухи…
Кодэш закрыл глаза. Теперь он знал, что женится на Лилис, на царице ада.
Ранним утром нашли его тело. Он лежал ничком, за городом, с погруженной в песок головой, с распростертыми руками и ногами, как если бы его сбросили сверху, с большой высоты.
Жизнь земная
Много лет просидев взаперти – в добровольном затворничестве под чердаком, в темной душной каморке – за дотошным, доскональным изучением каббалы, Шимэн объявил как-то вечером, а точнее, в субботу отцу своему, ломазинскому старому ребе, что отправляется в галут – в рассеяние, и сюда никогда не вернется. А до этого дня он месяц за месяцем питался печеной картошкой, долгие ночи пролеживал в холодной микве, кувыркался, раздевшись, в лунных крапивах, схлопатывая волдыри и мучительный зуд, а после протыкал огромные пузыри иглой: страстотерпствовал.
Ни слезы ребецн, ни беседы родителя не помогли: уж если чего не возжелали на небесах или, напротив, загадала Лилис совсем в другом месте…
Упрямец, горячечный спорщик, Шимэн ничьих доводов просто не слушал. Нашел на горище скомканное пальто мышиной расцветки, препоясал чресла красной бечевкой и, позабыв нахлобучить на голову теплую шапку поверх ермолки с опушкой, воткнул обе ноги в пару латаных опорок коробом – и был таков, улизнул в полночь из дому, точно вор, и сокрылся аки камень в воду…
Старухи, кривя провалившийся рот, сообщали друг дружке в глухие отвислые уши, что, молодчик, мол, тот не иначе как с Нечистым спознался, его и видели верхом на козле: сам на ём скачет, а поперед их – черный пес кудловатый…
Оно и до этого в Ломазе поговаривали, будто Шимэн в себе не вполне, дебошир, разругался уже с табуретками и дубовым столом, ором с разбегу орет почем зря, а их шикса, ну, холопайка у них, поклялась даже, что однова своими глазами видала, как играл он с двумя кошками сразу, ага…
Ну, исчез Шимэн – штейтл ходором заходил, две-три недели – телеграммы, письма туда, письма сюда, мать с тетками в обмороках, ворожеи, гаданья со снадобьем, к ворожеям и ведьмам в деревню мотались. Ребе, как водится, проведователей на все стороны разослал: вернуть в любом виде, хотя бы и связанного. Но Шимэн – отощавший, кожа да кости, длинноногий собой, на две головы всех округ выше, взлохмаченный, с глубоко вдавшимися в шевелюру висками, впалыми щеками и бородкой заостренным клином, – Шимэн уже пробирался лесами, ел с незнанья черную ягоду, отчего вскоре без мала б уканыкала его напасть, привет от Орхи-Порхи, дикой той зверюги и бестии.
Лицом, как не сказано, Шимэн вот какой был: нос багровый, большой, навсегда обиженно свисший; глаза – маленькие, с туманцем сумеречным, часто моргающие и смотрящие недоуменным испуганно-тоскующим взглядом поверх крыш, вечно вдаль.
Уверовав, что каббалу он постиг уж до дна, в сокровеннейшие формулы ее проник, – держал он в уме все окрест синагоги, молельни и укромные в них уголки, и решил, что должен – кто-то ж должен, в конце-то концов! – исправить непростительнейшую ошибку Йосефа дела Рейна, а именно: изловить Сатану и беспощадно его уничтожить. А незадолго до ухода на подвиг сказал, гневно скрипнув зубами, старому габэ Айзику, как тот потом вспомнил:
– Деларина сам злыдень был, и к тому же дурак. Из моих бы уж рук Сатана, дух нечистый, нипочем не ушел бы!
Теперь Шимэн искал Сатану. Везде и повсюду, и всеми возможными способами, не пренебрегая и методом обнаружения во сне – есть такой метод. Нечистого он искал напрежь-поперву среди базарных торговцев, слонялся, прикинувшись простаком, стоеросиной, дурнем: Враг не должен его до поры распознать. Враг и заподозрить не должен, что Шимэн разыскивает его – да, чтобы связать и удавить, да, вот этим вот узеньким ремешком, завещанным ему, Шимэну, самим реб Лэйб Сурес.
И блуждает Шимэн от местечка к местечку, от селенья к селенью, от города к городу, по ночным шагает и по залитым солнцем дорогам, по незнакомым и таким чуждым трактам, он идет, движется, чапает, обхватив кулаком оструганный посох, палку проще сказать. Воду пьет из польских колодцев и потчует из переметной сумы деревенских собак ломтем замшелого хлеба.
– На, жри, – говорит он собаке хриплым голосом на гойском, сколь владеет уж, языке, чтобы и пес догадаться не мог, из каких он, Шимэн, происходит краев, – жри, пся крев!
Спал он неизменно на росистых полянах или во ржи, раскидав ноги, навзничь, что-то подолгу, до того как уснуть, бормоча, мыча, обращаясь в нависшее небо. Летом, в мороз ли – окунался в реке, брел дальше, не дневал, где ночевничал, а с рассветом поднявшись, топал дальше, вперед и вперед, поджав губы и вслушиваясь в каждый шорох оттопыренными своими большими ушами.
Обошел он немало в Германии и в России, все ярмарки Лейпцига и других мест базарных, ощупывая разнородный товар, все что-то вынюхивая, обнюхивая, важно осведомляясь о ценах, торгуясь, костлявыми пожимая плечами, поводя – нет-нет! – головой, дескать, дорого, понимающе цокая языком и вдруг бросаясь к другому торговцу, оставив первого в недоумении.
Бездонные его карманы были наполнены старыми монетами, куском заговоренного цадиком янтаря, обрывками поганых еретических рукописей и пергаментов, и всяких письмен, найденных на задворках синагог, обломком старой камеи, талисмана, мелко исписанного книжником, испещренного заповедями или анафемами, чудными именами ангелов, изображениями чертей на куриных ногах.
В торбе – опять же черепки с письменами, щеточка – перо гуся, длинный заржавленный нож с деревянной ручкой.
Гордый порэш[49], он ненавидел простецкий люд, услужающий Господу бездумно, как скот. От рожденья подверженный меланхолии, ни с кем не вступал в разговор, слова, бывало, не вымолвит, постился всегда в одиночку, субботу справлять ни к кому не ходил, на всякие там «шалом», «добрый вечер» – либо не отзывался, либо, если уж вынужден по обстоятельствам поручковаться – зло и молча подавал холодную влажную узкую ладонь.
Отыскав синагогу в местечке, начинал в ней метаться, как медведь на цепи, от стены до стены, горбился, в кровь искусывал свои тонкие губы, проглатывал, как большие куски, абзацы молитвы, давился ими – вена вздувалась и подрагивала на виске. А то как-то пристал к нему благостного вида еврей, самолично, может, раввин, сразу с кучей расспросов: кто, мол, откуда и куда направляется, по какому насущному делу… Шимэн вздрогнул, встрепенулся всем телом, сдвинул брови и высокомерным взглядом смерил того с головы до ног, буркнув сквозь зубы, не умея скрыть неприязнь: