Кукла — страница 45 из 48

Сбежавшиеся следом куры, не найдя в сенях ничего съестного, сразу же обратили внимание на посудину. Самые бойкие из них взлетели на лавку и, теснясь и толкаясь, принялись теребить обвязку и, разумеется, сронили миску на пол. Катерина даже слышала этот глухой звук, но, увлеченная хлопотами по дому, не придала этому значения и не вышла в сени посмотреть, в чем там дело. А дело уже сводилось к тому, чтобы из разбросанных опилок выклевать недвижных муравьев, что и было исполнено в считаные мгновения. Обескураженной Катерине оставалось только собрать древесный мусор на лопату и отнести за сарай.

Вернувшийся с реки Кольша еще от порога взглянул на пустой горничный подоконник и настороженно спросил:

– А где же?

– Ой, Коля! – подступилась к нему Катерина. – Чего я натворила!..

Она принялась каяться, заглядывая Кольше в глаза, как бы ища в них ту стрелку, которая измеряла бы степень его гнева.

Кольша молча зачерпнул кружкой воды, напился, так и не произнеся ни слова, вышел из дому.

Катерина слышала, как под окнами заповизгивали колесики Кольшиной тараборки: стало быть, поехал собирать свой подсохший дровяной улов.

Вечером же, по его возвращении, выждав, когда он сядет за стол, Катерина распеленала марлевый ком и распластала его перед Кольшей: на белом поле редкого тканья, путаясь в мережке, одиноко и беспомощно копошился черный муравей с белой пометкой.

– Митяха! – изумился Кольша.

– Хотела марлечку постирать, гляжу, а он там запутался, – пояснила Катерина. – Только он и уцелел.

10

Надвечер Великой субботы заглянула соседка Муся – обширная и шумная женщина, как-то сразу наполнившая Кольшину избу бодрой теснотой. Она была одета по-дорожному: в голубую китайскую пуховку и веселый светлый платочек, с ивовой плетенкой на изгибе руки. С Катериной она договорилась идти в Кутырки на великую литургию, а если хватит сил, то дождаться крестного хода со всеобщим песнопением в трепете ночных свечей под многоголосье колоколов, а утром освятить куличи и кое-чего для разговления. Муся любила эту необыкновенную сутолоку, заранее возбуждалась и даже тайком, еще дома перед выходом, нарушая запреты, выпила стакашку, отчего сделалась еще общительнее и добрее.

– Слушай, а ты не забыла слова? – еще у порога спросила она у Катерины. – А то ведь петь придется. Ну-ка, как это… – И неожиданно высоко и сочно возгласила: – … Ангели поют на небесах, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити-и!..

– Я лучше помолчу, – сказала Катерина. – Боюсь, напутаю…

– А мы с тобой поближе к диакону. Наш Леонтий хорошо голосит, не даст запутаться.

Желая посмотреть, как прибрана горница, Муся отвела занавеску и увидела Кольшу. Он сидел за столом, перелистывая книгу. Накрахмаленная скатерть остро казала углы столешницы, посередине которой стояла майонезная баночка с каким-то весенним цветком внутри.

– Привет, сосед! – тоже подсела к столу Муся.

– Здравствуй, Мария.

– Все почитываешь?

– Да вот, надо отдавать…

– А я и не помню, когда читала, – винясь, засмеялась Муся. – Дома ни клочка бумажки. Одни старые квитки. Раньше заставляли «Обаполского земледельца» выписывать, а теперь – ну его: не за чего… Вот телевизор гляжу, больше – про секс. Иной раз до петухов маюсь, а утром проснусь – весь низ болит… Последнее здоровье отнимают… Это ж небось нарочно делают.

– А ты не гляди…

– Да я пробовала, – смеялась над собой Муся. – Выключу, похожу-похожу, а сама думаю: ладно, догляжу… Хоть узнаю, как это у людей. А то живешь в темени…

– Хватит тебе, перед всенощной, – укорила Катерина. – Чаю налить, пока соберусь?

– А больше – ничего?

– Завтра приходи.

– А я б и сёдни… Отец Федор простит, кадилом отмахает.

Муся расстегнула пухлянку, потрусила кофточкой.

– А что это у тебя в майонезке? Гляди, муравель бегает!

– Да вот, изо льда вытаил…

Муся выложила пышный бюст на стол, приблизилась лицом к баночке, помолчала, понаблюдала черными томлеными глазами.

– И чего теперь?

– А ничего, не здешний.

– Скажи ты! Импортный?

– Бревно распилили, а они там, в снегу. Из дальних лесов.

– Разводить будешь?

– Его уже не разведешь…

– А давай ему невесту споймаем! Скоро подсохнет – во все стороны побегут. Хоть черную, хоть рыжую… Гляди, как носится: туда-сюда, туда-сюда…

Муся отстранилась от стола и озорно оглянулась на Катерину, как бы приглашая ее в сватьи.

– Такую свадьбу отгрохаем! Я самогонки выгоню…

– У них бескрылых невест не берут, – возразил Кольша.

– Ух ты, какой разборчивый! – Муся утерла ладонью насмешенные глаза и как-то уважительно уставилась на Митяху. Но тут же снова захохотала. – А небось подсунь ему какую-нибудь, так он и без крыльев сграбастает!.. Все вы, мужики, одинаковые!

– А он и не мужик вовсе…

– А кто же? Монах, что ли?

– Он – рабочий.

– Дак чего – ему бабы не надо?

– Не надо.

– Просто на волю охота? По земле побегать? Вот пойдем с Катериной в Кутырки, давай по дороге и выпущу – в хорошем месте.

– И про волю он не думает. – Кольша закрыл книгу и провел по ней узкой, сухой ладошкой. – Просто такое – иди, куда хочешь, – ему не нужно. Один он все равно пропадет.

– Ну а тади чего ему? Чего мечется?

– Это он дела хочет, – пояснил Кольша, поглядев на снующего Митяху. – Мучается он без дела… Истратит всего себя на пустую беготню и начнет затихать, гинуть от ненужности.

– Ой, правда! – согласно воспряла Муся. – Я, когда душа заскорбит, сразу кидаюсь стирать. И – отпускает!

– Это для всех закон.

– Тади насыпь ему мусорку. Пусть трудится, щепочки таскает. Как на субботнике.

– Нет, так он не станет. Вот тут пишут: ему идея нужна. Общая задача. Ему надо видеть, что делают другие. Завтра отнесу в лесопосадку, поищу муравейник.

– А ежли сожрут? Он ить тут чужой, из других мест.

– Поищу одной породы. Те только обнюхают, ощупают, обмеряют… Чтоб все совпало. А потом окропят своим духом и отправят на общие работы. И он сразу примется помогать изо всех сил.

– Надо же! – Муся сладко смежила веки и, взяв в руки баночку, принялась рассматривать на свет. – А у меня летом по избе бегают и того меньше. Во-о-от такусенькие! Ручки-ножки даже не разглядеть. А сахар – почем зря таскают! С полки – на подоконник, с подоконника – в дырку под рамой и – привет! С улицы – порожняком, обратно – с сахаром. А сахариночка, поди, тяжелее его самого. Но – тужится, волочет, не присядет, не передохнет. За день, ей-бо, полстакана утаскивают… Вот думаю я: как же это ловко устроено? В ней, в этой букашулечке, небось и сердце есть, все время тикает, и какая-то кровушка перетекает… Не сухой же он изнутри? Дак ведь и надо знать, куда тот сахар тащить? Дорогу помнить… Значит, и в головенке у него не пусто? Как это так, Коля?

– Вот и я пытаюсь понять…

– А я думаю, этого понять нельзя… Может, ты добьешься, а я – нет. Я лучше к отцу Феде: у него все понятно, все – из глины… Пойдем с нами, а?

– Не-е, я не пойду.

– Чего так?

– А ну его… Когда я рисовал солнце, он остановился перед домом, поглядел, как я малюю, и сказал: «Мимо Господа печешься». И пошел.

– А помнишь, как ты сверчка со склада принес?

– Помню, как же…

– Как ты ножик об ножик тер, заставлял его чирикать. А мы приходили слушать.

– Я его Тюрлей звал.

– Да, да – Тюрля. Бывало, ежли вечер лунный – как распоется, растюрлюкается!

– Было, было, – покивал Кольша.

– Занятный ты мужик! – Муся привстала и, обхватив жаркими ручищами, потискала за плечи. – Катька, отдай-ка мне его! Годка на два – скоротать бабий зазимок. А, Кать?

– Сама и прогонишь… – отшутилась Катерина. – Он ить безденежный.

– Стало быть, бессребреник! Синяк под глазом мне набьет!

11

Воскресный день Пасхи, как и Страстная неделя, вставал погоже и осиянно. Небо очистилось до самых неимоверных глубин, в нем не было ни облачка, ни даже мгновенных росчерков стрижей, еще не прилетевших, и все пребывало в торжественном отрешении и благодати. Из-за полевого угора, тронутого хлебной зеленью, доносился перезвон в три разновеликих колокола. Порушенная колокольня долго молчала, и потому, наверное, неопытный звонарь иногда сбивался с беглого боя, но зато эта его рьяная неровность и заливчатое многоголосье придавали бодрящую праздничность всей округе, побуждая к единению и добру.

Катерина с Мусей еще не вернулись с ночного бдения, хотя, по высокому солнцу, и пора бы: поди, на радостях забрели к тамошним знакомым, в чем не было ничего удивительного, поскольку в прежние годы бок о бок тащили лямку на бурачном поле, и на скотном дворе, и в сельповской очереди за пачечной вермишелью или постным маслом. В нынешней хуторской разобщенности прежнее товарищество особенно помнилось и ценилось.

Поскоблив щеки и надев еще вчера приготовленную для него белую рубаху, веявшую праздной чистотой и утюжкой, Кольша вышел за ворота и постоял там в одиночестве, иногда поглядывая на кутыркинский проселок.

Река сильно сдала – грязно обнажились низы прежде залитых ракит, просыпал черный кочкарник на заиленном лугу; но зато здесь, на бугре, под ногами, было зелено и чисто: ободренная теплом, доверчиво шла в рост всяческая мурава, и было удивительно, когда только успели зацвести нежные, застенчивые хохлатки, манившие этой нежной лиловостью еще полусонных шмелей.

А под каждым пеньком или забориной уже барыней гляделась молодая крапива.

Кольшины ветряки – одна красная, с фасадного конька, две голубые, с дворового подконка, – в этот легкий, безмятежный день окончательно угомонились и, будто усталые гонцы, обессиленно задремали, одинаково повернувшись в теплую сторону, откуда последние дни навевал доброжелательный ветерок.

Катерина все еще не появлялась на дороге, и Кольша, возвратясь в дом, засобирался и сам: поверх новой рубахи надел привычную куртейку, перекинул через плечо холщовую торбочку, а в нее сложил окраек черного хлеба, головку лука и бывалую фляжку с колодезной водой.