из этого тупика — понимать два противоречивых утверждения в соответствии с лакановскими формулами женской сексуации14: даже когда это «все» (завершено без исключений), область познания остается некоторым образом не-всем, незавершенной, любовь — это не исключение по отношению ко Всему познания, но именно то «ничто», которое делает незавершенной серию/область познания.
Другими словами, смысл утверждения в том, что даже если бы я обладал всем познанием, без любви я был бы ничто — дело не просто в том, что С любовью я «нечто», с любовью я ТОЖЕ НИЧТО, но то Ничто, которое смиренно знает о себе. Ничто, парадоксальным образом обогащенное осознанием своей недостаточности. Только испытывающее недостаток, уязвимое существо способно любить: великая тайна любви заключается в том, что несовершенство в известном смысле выше совершенства. С одной стороны, любить может только несовершенное существо: мы любим, потому что НЕ знаем всего. С другой стороны, даже если бы мы знали все, любовь непостижимым образом по-прежнему была бы выше полного знания.
Возможно, настоящее достижение христианства — в возвышении любящего (несовершенного) Существа до положения Бога, до абсолютного совершенства, Это сердцевина христианского опыта. В прежней языческой традиции проявления мирского несовершенства могли служить признаком недосягаемого божественного совершенства. Но в христианстве само физическое (или умственное) совершенство является признаком несовершенства (смертности, уязвимости, неуверенности) вас как абсолютной личности. Сама ваша телесная красота становится знаком этого духовного измерения — НЕ знаком вашего «высшего» духовного совершенства, а знаком того, что ВЫ смертная и уязвимая личность. Только так мы наносим решающий удар по нашему идолопоклонству. Поэтому истинно христианская связь между сексом и любовью — это не связь между телом и душой, а нечто прямо противоположное: в «чистом» сексе партнер сводится до предмета фантазии, чистый секс — это мастурбация с реальным партнером, который потворствует нашим фантазиям, но только благодаря любви можно достичь реального Другого. (Это также объясняет положение дамы в куртуазной любви: из-за бесконечного откладывания сексуального акта куртуазная любовь остается на уровне сексуального желания, а не любви — доказательством служит тот факт, что роль дамы сводится к чистой символической сущности, неотличимой от всех остальных, не затронутой реальным ее сингулярности.)
Таким образом, пространные рассуждения Лакана о любви в Encore следует толковать в павлианском смысле, как противоположные диалектике Закона и его трансгрессии: эта диалектика явно «мужская»/фаллическая, она включает в себя напряжение между Всем (универсальным Законом) и созидающим его исключением, тогда как любовь — «женственна», она включает в себя парадоксы не-Всего15. Или, как сказал Эрик Сантнер в связи истолкованием Павла у Бадью:
«Павлианский вопрос в интерпретации Бадью состоит в следующем: присутствует ли весь субъект целиком в образе подчинения закону? На него есть два ответа, лакановских ответа:
1) есть место исключению;
2) не весь субъект целиком присутствует в образе подчинения закону.
Однако, насколько я понимаю, важно заметить, что не существует непосредственного перехода от подчинения закону к „не всему“; „не все“ открывается только в обход фантазии исключения, которая в свою очередь поддерживает силу образа подчинения закону. Иначе говоря, „не все“ — это то, что вы получаете в обход фантазии»16.
Таким образом, взаимозависимость закона и греха (его трансгрессии) подчиняется лакановской «мужской» логике исключения: «грех» — это само исключение, которое поддерживает Закон. Это означает, что любовь не просто находится за пределами Закона, но выражает себя в ситуации полного погружения в Закон: выражение «не весь субъект целиком присутствует в образе подчинения закону» равнозначно выражению «нет ничего в субъекте, что избегало бы подчинения закону». «Грех» — это очень глубокое устойчивое ядро, в силу которого субъект вступает в отношения с Законом, подчиняясь ему, в силу которого Закон представляется субъекту как чужая, сокрушающая его власть.
Именно так мы должны воспринимать идею, что христианство «исполнило/завершило» иудейский Закон: не дополнив его «измерением любви», а полностью исполнив сам Закон. С этой точки зрения проблема иудаизма заключается не в том, что он «слишком законный», а в том, что он недостаточно «законный». Здесь может быть полезно ненадолго обратиться к Гегелю: когда Гегель пытается разрешить конфликт между Законом и любовью, он не задействует свою классическую триаду (непосредственность любовной привязанности превращается в свою противоположность, ненависть и борьбу; которые взывают к внешнему-отчужденному Закону, чтобы упорядочить социальную жизнь; наконец, благодаря волшебному «синтезу». Закон и любовь примиряются в органической целостности социальной жизни). Проблема закона не в том, что в нем недостаточно любви, скорее наоборот: в нем СЛИШКОМ МНОГО любви; иначе говоря, мне представляется, что над социальной жизнью господствует применяемый извне Закон, в котором я не могу осознать себя именно потому, что я продолжаю цепляться за непосредственность любви, которая опасается нормы Закона. Следовательно, Закон теряет «отчужденный» характер внешней силы, грубо применяемой к субъекту, в тот самый момент, когда субъект отрекается от привязанности к патологической агальме, находящейся глубоко внутри него, от мысли, что в глубине него есть некое сокровище, которое можно только любить и нельзя подчинять норме Закона. Другими словами, проблема (даже сегодня) не в том, как мы должны дополнять Закон истинной любовью (подлинной социальной связью), а напротив — как мы должны ИСПОЛНЯТЬ Закон, избавившись от патологического пятна любви.
Негативная оценка закона у Павла очевидна и недвусмысленна: «Потому что делами закона не оправдывается пред Ним никакая плоть; ибо законом познается грех» (Послание к Римлянам, 3.20). «Жало же смерти — грех; а сила греха — закон» (Первое послание к Коринфянам, 15.56), и затем: «Христос искупил нас от клятвы закона» (Послание к Галатам, 3.13). Поэтому когда Павел говорит, что «буква убивает, а дух животворит» (Второе послание к Коринфянам, 3.6), эта буква и есть буква Закона.
Самыми сильными поборниками такой радикальной противоположности между законом и божественной любовью являются лютеранские теологи вроде Бультмана, для которого
«пути Закона, и пути благодати и веры — это взаимоисключающие противоположности. […] усилия человека достичь спасения соблюдением Закона ведут его только к греху, в действительности сами эти усилия, в конце концов, и есть грех. […] Закон обнаруживает, что человек грешен — неважно, грешно ли желание, которое ведет его к нарушению Закона, или это желание принимает облик усердия соблюдать Закон»17.
Как следует это понимать? Почему же тогда Бог объявил о первенстве закона? В соответствии со стандартным толкованием Павла. Бог дал людям Закон, чтобы заставить их осознать свой грех, даже чтобы они грешили и впредь и таким образом поняли необходимость спасения, которое может прийти только через божественную благодать — но разве это толкование не содержит странное, перверсивное понятие Бога?
Как мы уже видели, единственный способ избежать такого перверсивного толкования — это настаивать на полной ТОЖДЕСТВЕННОСТИ двух действий: Бог не НАЧАЛ с того, что подтолкнул нас к греху, чтобы создать потребность в Спасении, а ПОТОМ предложил себя как Спасителя от проблемы, в которую он нас втравил в самом начале: неправда, что за Грехопадением последует Спасение: Грехопадение ТОЖДЕСТВЕННО Спасению, «в нем самом» уже сокрыто Спасение. Иначе говоря, ЧТО ТАКОЕ «спасение»? Взрыв свободы, освобождение от естественных оков — именно это и происходит при Грехопадении. Здесь следует помнить о главном внутреннем конфликте христианского понятия Грехопадения: Грехопадение («регрессия» к естественному состоянию, покорность страстям) stricto sensu тождественно тому измерению, ИЗ КОТОРОГО мы выпали. Иначе говоря, в момент Грехопадения создается и открывается то, что в нем утрачивается.
Следует быть очень внимательным к христианскому «отключению» от области социальных норм, от социальной субстанции нашего бытия: здесь важную роль играет ссылка на иудейский Закон — почему? Как отмечал Эрик Сантнер, иудейский закон уже основывается на акте «отключения»: через обращение к Закону еврейская диаспора сохраняет дистанцию от общества, в котором живет. Короче говоря, иудейский Закон — это не социальный закон в ряду прочих (в то время как другие (языческие) законы регулируют социальный обмен, иудейский Закон вводит иное измерение, измерение божественного правосудия, которое совершенно гетерогенно социальному закону18. (Более того, это правосудие отличается от языческого понятия справедливости как восстановленного равновесия, как неумолимого Рока, который вновь восстанавливает равновесие, нарушенное людской hubris[50]: иудейское правосудие диаметрально противоположно победоносном) подтверждению права/могущества Целого над его частями — это такое видение финала, в котором все несправедливости, допущенные по отношению к отдельным людям, будут отменены.) Когда иудеи «отключаются» и держат дистанцию от общества, в котором живут, они делают это не во имя их собственной, иной субстанциональной идентичности — в каком-то смысле антисемиты здесь правы, у евреев нет «корней», их Закон «абстрактен», он «экстраполирует» их из социальной Субстанции.