Но сегодня репетиции не было. Я мог бы прийти просто так, Кеша сделал мне пропуск. Но… Впрочем, почему вечно должно быть какое-то «но»? Почему я должен оправдываться перед собой за вещи, которые приносят мне удовольствие? Возьму и пойду в театр. Только после пар всё-таки зайду в общагу, оденусь потеплей. Сменю носки, по крайней мере.
Э-э-э, дрыхун-прокрастинатор! В общаге меня вырубило – досыпал, что не добрал ночью. Проснулся уже в сумерках. За окном шумело от растаявшего снега: машины буксовали в песке и сырости, плескались в огромных блестящих лужах. Я потрогал непросохшие ботинки, плюнул, приготовил кофе и уселся у раскрытого чемодана. У меня здесь тоже кусочек театра; ещё получше вашего.
В этот раз я достал их всех. Когда вынимал последнюю куклу – Орешету, – чемодан захлопнул крышку, крепко ушибив мне пальцы; как будто не хотел расставаться со всеми куклами одновременно.
– Потерпи, дружок, – пробормотал я, выковыривая Орешету из его противопыльного чехла. Достав, усадил на кровать рядом с Кабалетом, Онджеем и Изольдой. Они сидели вчетвером, такие разные, но так неясно похожие – чем-то в глазах, в лицах. Теперь, когда я видел их всех разом и без чехлов, – я почти, почти ловил общую нить.
Встал на колени, упёршись локтями в кровать. Приблизил голову к куклам. Им, должно быть, жутко: голова гигантского монстра всё ближе, ближе…
– Не надо бояться, – попросил я и облизал губы. Попросил скорее себя, чем их.
Тронул пальцем блестящую пряжку на ремне Кабалета, провёл по одинаковым кожаным башмачкам Онджея и Орешеты. Коснулся серебристого локона Изольды. И только тут вспомнил, что раньше, при отце, в чемодане было ещё несколько кукол: Арабелла с отливающим синевой рыбьим хвостом, задумчивый, с крайне сложным выражением лица Мельник и надменный Звездочёт. Куда они делись? Я точно помнил, они были… С них отец даже позволял протирать пыль. А теперь они сами развеялись, как пыль, – из чемодана и из моей памяти. Как отрезало. Почему? Каким образом, как я мог забыть о них напрочь?
Я посмотрел на кукол. Кабалет старательно отводил взгляд, словно смущённый излишним вниманием. Изольда привычно опустила очи, разглядывая что-то на воздушной, цвета закатной волны юбке. Онджей и Орешета глядели вкривь и вкось – один вправо, другой влево. Правда, третий глаз Орешеты смотрел прямо на меня – как в душу заглядывал.
Но я не отвернулся, не отдалился. Наоборот, приблизился. Вспотел. Всё внутри закипело, бросило жар. Я возбуждённо протянул руку, хотел схватить, но сжал пальцы в сантиметре от Орешеты. Я и без того – поймал. Я поймал то, чем походили друг на друга все куклы. Лица. Лица у них были настолько живыми, что казались ненастоящими. Обычно с хорошими куклами бывает наоборот, а с этими вышло вот так. Вернее… при первом взгляде они как раз таки поражали, восхищали, завораживали своей живостью. А когда ты имел с ними дело часто, когда мог не спеша вглядываться в их мимику, в их крошечные морщинки и впадинки, в рельеф кожи и тени от ресниц, – вот тогда-то ты и понимал, что они настоящие чересчур.
Я механически улыбнулся. Что-то царапалось ещё. Что-то ещё было в них такого, что они были группой. Труппой. Настоящей бандой.
А потом мягко, плавно, как тающая восковая груша, у Кабалета отвалился живот. Не полностью – повис на нескольких нитках. Кабалет подмигнул мне и замер, как ни в чём не бывало.
Я застыл, не смея сглотнуть, вдохнуть, моргнуть. Потом съёжился, испугавшись невидимой, крепкой, почти физически ощутимой затрещины отца. Как так случилось? Всё-таки задел вчера? Неловко дёрнул сегодня?..
Зажмурившись, я вынул Кабалета из кроватного сумрака, поднёс к глазам, сжимаясь в ожидании треснувших ниток, пожелтевшей набивки, вышедших наружу драгоценных потрохов…
Ничего подобного. Никаких трещин, ран, швов. Живот Кабалета отошёл с кнопок. Он был прихвачен кнопками-невидимками, расстёгивавшимися без звука. Кукла так долго лежала, а теперь я её посадил – быть может, от этого они и расстегнулись. А под накладным животиком оказался тот же зелёный камзол – только не истёртый, не выцветший и уже не обтягивающий колыхавшийся ватный жир, а облегающий ладный кукольный торс.
Я пощупал, мысленно извинившись. Кубиков не нашёл. Покачал головой от этого бреда. Медленно, кнопка за кнопкой, пристегнул живот на место. Крошечные кнопочки плохо поддавались пальцам. Интересно, отец знал? Кто делал этих кукол? Может, спросить Коршанского – вдруг есть какие-то знакомые мастера? Батя наверняка знал… Не мог не знать. Может быть, говорил Наталье? Снова позвонить ей? И что сказать? Что я отыскал тайник?
А может, это и вправду тайник? Вдруг там спрятаны… монеты? Карта памяти? Банковская карта?..
У меня голова шла кругом. Я вернул Кабалета к другим куклам.
– Вы все тут с тайной, братцы?
Молчание, как известно, знак согласия.
Учитывая, что накануне я лёг очень поздно, да ещё поспал днём, – сон приходить не собирался. Я убрал со стола тетради, чашки, провода и прочее барахло, как следует протёр столешницу и снова высадил рядком всех кукол. Вкрутил в настольную лампу новую мощную лампочку и в свете этого прожектора принялся осматривать свою труппу. У меня заложило нос, сердце билось где-то в горле, изредка перекрывая доступ воздуху. Руки тряслись, как у отца после запоя, когда он даже суп не мог налить, не расплескав.
…Итак, у Орешеты и Онджея было по третьему глазу во лбу; ничего кроме, даже после тщательного осмотра, я не обнаружил. У Кабалета тоже не нашлось ничего, кроме накладного живота. Изольда… Искать что-то в рукавах, на спине, среди её пышных юбок по-прежнему казалось кощунством. Я и не нашёл ничего – только внутри опять разрослась волнующая щекотка, полузнакомая, колючая сладость.
– Прости, милая, – прошептал я пересохшими губами. Жгло в носу.
Через четверть часа, исследовав куклу с ног до головы, я… до головы! Голову-то я и не посмотрел. Взял в ладонь воздушные густые волосы, осторожно отвёл чёлку, перебрал локоны. Повернул Изольду спиной, прижался лицом к её волосам, таким душистым, ласковым, шелковистым. И носом нащупал что-то не то. Что-то, скрытое на затылке под волосами. Что-то…
Я отодвинул волосы и отпрянул. На меня смотрело лицо. Ещё одно лицо, но не женское, не девичье, не кукольное, не человечье. Карелин. На миг мне показалось, что на меня глядит Карелин. Когда слегка отпустило, я помотал головой, вгляделся… Нарисованное бледной, светившейся в сумерках краской, сероватое, с огромными глазами, без всякого выражения, нарисованное, но пустое… Лицо духа. Тень, дым, видение, плод воображения, морок – вот что приходило на ум. Я поскорей опустил локоны Изольды на место. Держа её на вытянутых руках, сунул в чемодан. Кинул туда же остальных кукол. Захлопнул крышку. Ногой задвинул чемодан глубже под стол. Подпёр стулом. Обулся, схватил куртку, вылетел вон из комнаты.
Врезаясь в стены, добрался до лестницы. Крепко держась за перила, спустился, выполз на улицу, побежал, оскальзываясь в лужах фонарей, сам не зная, куда…
Зачем им эти лишние части? Что это за куклы? У меня под кроватью лежит Кунсткамера…
Руки дрожали, я весь дрожал, пальцы сводило холодом, ледяная корка сковывала щёки. Зачем эти лишние части? Зачем эти куклы? Почему я не знал об этом, почему раньше ни разу не осмотрел их как следует, почему у меня внутри будто готовится к извержению вулкан?
У этих кукол определённо есть что-то общее. Что-то большее, чем просто выражения лиц или роли в «Серой мельнице». Отец знал это. Он собирал их не просто так. Он охотился за ними. Он жаждал их, он сходил с ума, когда речь заходила о куклах. Почему, почему, почему я никогда, ни разу всерьёз не задумывался об этом?
Я часто злился на батю. Иногда жалел его – приползшего домой разбитым, растрёпанного, пьяного, снова проигравшего всё, отделанного в драке после очередного фуршета с заезжими кукловодами. Иногда презирал – бедного как моль, не способного сохранять мир с матерью, порвавшего со своей семьёй. Но чаще злился. Злился и никогда, никогда не хотел задуматься, что так влечёт отца во всём этом. Я никогда не спрашивал его, по какому принципу – по какому настоящему, истинному принципу – он собирал кукол.
Я бежал, загребая ботинками рыхлый снег, ветер бил в лицо, но лоб всё равно пылал. Я приложил ладонь к щеке и обжёгся. Прибавил скорости, надеясь, что ветер и ледяная крупа хоть немного меня остудят…
Блеснули, ослепляя, фары. На миг огни высветили образ того, чьи глаза прятались за личиной Изольды. Меня окатило сухим жаром, кто-то выругался, засвистел в ушах дождь. Я выскочил на шоссе и даже не заметил этого; рванулся обратно, оступился и упал в осевший сугроб между тротуаром и дорогой.
Бег прекратился. Я лежал, слушая, как рядом сигналят машины, скрипят по слякоти шаги, шаги, шаги… Люди спешили, а в меня медленно, капля по капле просачивался холод: затекал в рукава, пробирался под воротник и подол куртки.
Сверху глядел оранжевый фонарь. Падая на снег, его свет превращался в фиолетовый. Кричали птицы. Куртка задралась, поясница намокла. Ладони, погрузившись в снег, онемели. На лицо, кружась, опускалась серая, густая крупа.
Я закрыл глаза и
ещё сильнее провалился в сугроб. Так и лежал, опускаясь глубже и глубже в снежную гору на границе миров.
– Слушай, Кеш. У меня такой вопрос: может, ты в курсе – есть в мире какие-то нелегальные коллекции кукол – очень дорогие? Баснословно дорогие?
– Навскидку не назову. Не так я погружён в этот мир, – пожал плечами Коршанский. Во взгляде читалось удивление, усталость, некоторая толика уважения, но больше – оцепенение. Он не появлялся в театре неделю. Потом пришёл – с синяками под глазами, отстранённый и молчаливый. Кто-то сказал, что Кешку взяли из-за тех самых липких шариков, после которых ловились «гениальные» замыслы; правда, ничего не нашли и отпустили. Но те несколько часов – или дней – что он общался с представителями правоохраны, сильно повлияли на Кешу.