О чём я… А! На первое занятие я к нему шла через не могу. Было чувство, что по позвоночнику пауки ползают. Пробовала сама сесть за английский, но так разве разберёшься? Даже самое простое — артикли или предлоги… Делаешь упражнения, а не понимаешь, правильно или нет.
День ещё тогда был бредовый. Я завалилась домой под утро, днюху отмечали у друга, клёвая туса, ну и мы укурились — целая домашняя плантация была под рукой. Ещё и текила. Последнее, что помню: футболку сняла, до лифчика, ничего такого, и они с меня соль слизывали. Ржака, короче. Бурное прошлое называется.
Лучше бы там и остаться. Но я же не могла, прокуренная, в блёстках и соли, прийти на урок. У Продруида бы глаза на лоб вылезли. В общем, меня на рассвете перегрузили из машины в подъезд, я кое-как добралась до двери, оттуда до дивана и вырубилась сразу. А проснулась оттого, что отчим громыхает на кухне, будто там мировая стройка идёт. Запах подгоревшей каши по всей квартире. Из-под одеяла вылезаю, в платье вчерашнем. И только собираюсь в ванную прокрасться, как с Вовкой, отчимом моим, сталкиваюсь. Смотрю, а он ещё гаже меня — последнее соображение пропил, стоит с кастрюлей дымящейся, шатается и смотрит по-бычьи. Ну, всё, думаю, сейчас прицепится.
И прицепился, конечно. Где таскаешься, шалава, — титьки наружу, посмотри на себя — не стыдно? — и т.д. Глаза фарами, чуть ли не рычит, короче, белочку словил и на меня прёт. Я поняла, что словами тут не обойдётся. Туфлю схватила, в коридоре рядом валялась, и заорала:
— Не подходи!
Так заорала, что он — в ступор.
Я метнулась в ванную и заперлась там. Он побил копытом у двери да и отвалил. Час просидела внутри, зубы почистила, душ приняла. Трясучка улеглась.
Вроде и ужасно. А вроде и привыкаешь за столько лет. Самое страшное — это его непредсказуемость. Иногда нормальный человек, вменяемый, даже заботливый. Всё-таки единственная моя семья. Например, как-то черепаху притащил (её, что ли, бросили на улице), сказал, принимай в дар, будем её одуванчиками кормить. А на дворе зима с метровыми сосульками, какие одуванчики. И так это трогательно было. А через неделю он упал на террариум. Я домой пришла, а он там в крови и осколках валяется. Я тогда всю квартиру обшарила, нашла черепаху и вместо того, чтобы «скорую» вызвать или хоть осмотреть его, пошла курить в подъезд. Думала там на ступеньках и оставлю черепаху, пусть у кого получше живёт.
— Ну, двигай, Лунатик, — говорю, — теперь ты сам по себе.
А Лунатик убогий же. Куда бы он пошёл? Стоял, вытянув шею, на каменном полу, бесхозный, и я его обратно забрала. Пришлось устроиться в салон красоты раздавать флаеры, чтоб новый домик ему купить.
В общем, отсиделась тогда в ванной, а когда Вовка заснул, быстро оделась, не глядя схватила тетрадку, сумку и поскакала на занятие. Телефон, ключи, деньги — это всё в спешке по карманам распихала.
В библиотеке зарегистрировалась. Продруида нашла в читальном зале, он — ноль внимания на меня. Мне даже сесть было некуда. Просто не реагировал… Я ему здрасти-пожалуйста, уважаемый, прямо в ухо. А он мне на отвали распечатку протягивает, вроде как «давай читай». Это было — как будто он меня нарочно унижает, чтоб я к нему больше не ходила и от драгоценных книг не отрывала. Потому что во всём грёбаном тексте я поняла только три слова. Потом в сумку полезла, открываю, а у меня там полная сумка варёной гречки. Прикинь. Это отчима накрыло, пока я в ванной сидела, что-то ему примерещилось, наверно. Меня уже бомбануло, а тут Продруид мне ручку протянул. Белая обычная ручка. А на ней написано: «Жизнь без геморроя». Ну, абзац же, скажи. Мне! И про геморрой. Очень выбесило! И я не сдержалась. У меня и так похмелье, тупняк, нервы, гречка в сумке — в общем, сплошной геморрой и есть… Я психанула и ушла. В парке потом минералкой сумку с косметикой отмывала.
Потом мне даже стыдно стало. Зря я так с ним. Вот зря. Это же не специально. Наверно, ручку прихватил в аптеке какой-нибудь и сам не заметил. Не обращал на такие вещи внимания.
Он со мной заниматься согласился, хотя у него на меня времени не было, а я просто кинула его. Получалось, что это не Продруид с придурью, а я. В общем, через несколько дней, в то же время, пришла извиняться. Нервничала даже.
Захожу в библиотеку, а он сидит, одинокий такой, за столом в углу. Жарко причём, июнь, а он в плотной рубашке с длинными рукавами. Серенький, поникший. И рядом с ним уже второй стул стоит. Свободный.
И я начала вот это всё: простите, не виноватая я. Он отмахнулся:
— Садись.
Никаких вопросов не задавал, никаких объяснений не требовал.
И распечатку подсунул. Начали читать. Текст был опять про птиц, но я заметила, что читать стало проще. Первое предложение: «Декабрь». А я же помню, что там как-то сложнее начиналось.
Я спросила:
— Это тот же текст, что и в прошлый раз?
Он улыбнулся, как большой ребёнок, во все тридцать два:
— Почти. Я сделал для тебя адаптацию.
То есть он весь здоровенный рассказ специально для меня за два дня простыми словами переписал. И даже не знал, вернусь я или нет.
Вот такой он был.
А первую пересдачу я, естественно, завалила.
12. Friendship
Так, дребезжа, на солнечном колесе катилось лето. Я продолжала быть паинькой, ходила на занятия. С Продруидом мы подружились. Да-да, смешно тебе. Он был очень странным, но добрым. Неумытый медведь с реверансами. Сутками — в библиотеке за книгами. Всегда в одной и той же вельветовой рубашке с побитыми кромками рукавов и затёршимся воротником, будто его моль погрызла, волосы бобриком. Прямо вымораживало. Вельвет в такую жару!
Вначале я думала, что он совсем того: повёрнутый на исследованиях, и на меня отвлекается с неохотой, ради заработка. А потом он мне стал подарки таскать. И до меня дошло, что это у него форма ухаживания. Выходило из этого, правда, что-то вроде танца сумчатой куницы. Самец пятнистых куниц перед спариванием запрыгивает на спину самки и кружится вокруг неё, держась за шею, с такой силой, что у куницы потом шея опухает, а спина — в кровоподтёках, я по телику видела.
Мне на шею он, конечно, не запрыгивал. И вообще даже дотронуться боялся. Это в переносном смысле.
На третье занятие принёс тетрадку. Чтоб выписывать незнакомые слова. Это была самая жуткая на свете тетрадка для девочек-младшеклассниц с розовой обложкой, блестящими котятами, бантиками и цветочками. Каждую страничку он разлиновал вручную в три колонки: «слово», «транскрипция», «перевод».
Он диктовал:
— Дружба.
Я выцарапывала на листке, покопавшись в памяти:
— Friendship.
Он диктовал:
— Опасность.
Я записывала:
— Danger.
Он:
— Полёт.
Я:
— Fly.
Нет, это летать, летать, а не существительное; он хмурился.
Он диктовал птиц, страх, детей.
Он диктовал:
— Любовь.
Пффф. Кто не знает любовь?
Сказано же во всех книгах и фильмах, вырезано гвоздём по отходящей подъездной краске, заныкано в углу школьной парты, расположено на асфальте — большими буквами, чтоб было видно предмету желания с верхотуры, на гаражах и заборах, в подземельях и туристических уголках, на тортах — кремом, на ногтях — наклейками, на одежде — принтами и стразами, если одежды мало, то бьют на коже, посвящают труды, песни, победы, здания, звёзды, лодки и вездеходы, чертят салютами в небе, выплетают бисером, пришпиливают значки, собирают наклейки и вкладыши, только бы были рядом эти четыре буквы: L (ласка, ловушка, лебедь), O (обвенчаться, оргазм, около), V (влияние, воздух, везде), E (не произносится, но читается по нитям нежности, продетым во взгляд, в прикосновениях — через тепло и то, как теряет вес тело и прочее земное). Самые затасканные в мире четыре буквы, носимые на предметах и на себе, у сердца и у щиколоток.
Он прав, медведь транскрипционный, самец куницы, — я не знаю этого слова, настоящего его значения, только больное эхо. Или завалилось оно между бортиком кровати и матрасом и долго бугрилось, причиняя неудобство, но так и не нащупали его родительские руки, или болтается в подкладке старого пальто, куда проникло по недосмотру через дыру, которую некому было зашить, или убежало от меня, как мартовская кошка, в подвал, и, сколько бы я ни звала по имени, не нашлось, не мяукнуло, не вернулось в квартиру.
Н.И. приносил мне то розовую линейку, то мягкого потрёпанного львёнка, то дурацкий брелок, то марку с птицей. Перед занятием на столе, где было обустроено место для урока, всегда что-то появлялось. На какой свалке он находил этот хлам, не знаю. Я, конечно, это всё в основном выбрасывала. Но самое удивительное, что на фоне всяких придурков Н.И. казался неиспорченным. Просто милым юродивым.
Как-то я у него на занятии расплакалась. Парень, с которым я встречалась тогда, захотел заделать меня барыгой. Чтоб я его коноплю в универе толкала. Одно дело дома у него тусить и угорать, другое — барыжить травой! Я ему сказала всё, что думаю по этому поводу, и мы разругались. Вовка тогда был в страшном запое — и вообще пропал, я его не видела целую неделю. В общем, я об этом всём думала, пока мы проверяли упражнение, и расплакалась. Н.И. перепугался до смерти, стал спрашивать, что случилось. Начал успокаивать, мол, ошибки — это нестрашно.
Я говорю:
— Да я не из-за этого…
От тогда спросил:
— Тебе кто-то делает больно?
Он со мной часто как с ребёнком разговаривал. Оказалось, это он месяц назад у меня на руке синяк увидел и подумал, что меня кто-то бьёт. Ну и рассказала я ему немного про жизнь мою жестянку.
А он:
— Наркотики — это плохо. Не все знают, что такое хорошо и что такое плохо. Вот ты знаешь, ты молодец! А парень тебе такой зачем? Тебе нормальный нужен.
И в следующий раз он мне принёс старую книжку Маяковского. Тоненькую брошюрку с пожелтевшими страницами, аж 1925 года издания и с подписью. Было очень жарко, и мы вместо урока пошли гулять по набережной, потом в парк.