Лето пропекло всё вокруг: дороги и машины, шерсть пристанционных собак, потных продавщиц, обмахивающихся газетами и веерами. По Оке, словно газировка, разливался свет. В транспорте воевали за каждый сантиметр. А уличный квас выпивали бочками, стоя на жухлых газонах.
Мы лежали в тени деревьев, и он мне читал книжку вслух. А я вспоминала, как мама давно-давно так делала на ночь.
— Дождь покапал и прошёл. Солнце в целом свете. Это — очень хорошо и большим, и детям.
Глупо, да?
Н.И. даже проводил меня, так разволновался. Он зашёл со мной в хозяйственный за лампочками, потом в продукты — за «ролтоном» и сосисками. Когда мы добрались до подъезда, под виноградно-пьянящим небом, на котором набухали спелые грозди созвездий, я чмокнула его в щёку:
— Доброго вечера, Николай Иванович.
Я тогда не знала, сколько его книжка стоит, и просто запихнула её на полку с учебниками.
С тех пор мы часто занимались на улице. И он всегда провожал меня. И перестал брать деньги. Я ему предлагала, он говорил:
— Потом.
Потом не наступало. Я перестала предлагать.
Однажды я совсем обнаглела и притаранила на урок две банки пива. Было больше тридцати градусов, хотелось купаться, а не зубрить неправильные глаголы, но до пляжа было далеко. Поэтому мы просто сидели у реки и смотрели на воду.
— Будете? — я протянула ему банку.
— Не употребляю.
— Никогда?
— Никогда.
— Совсем? Ни капельки?
Мне нравилось его поддразнивать, нравилось, что, когда разговор выходил за рамки привычного, мы менялись ролями: он переставал быть всезнайкой и превращался в смущённую мышку. Честно говоря, я чувствовала, что он совершенно особым образом ко мне относится. Мне казалось, что я могу им вертеть, как захочется.
— Нет.
— Почему?
— У меня нет ничего, кроме ясного ума. Жалко его терять.
— А температуру тоже жалко терять? — я засмеялась и потрогала кончик его рукава.
Интуитивный жест, чтобы измерить толщину ткани.
Но он чуть не подпрыгнул и руку отдёрнул.
Я попыталась скрыть неловкость:
— Жарко же.
— Нормально, — буркнул он и зашуршал в пакете, чтобы достать учебник.
Я продолжала его подначивать:
— Вам надо избавиться от этой рубашки. Зачем вы её носите?
— Какая разница?
— Тридцать градусов!
— А вдруг ночевать не дома? — Он переходил на угловатые предложения, когда волновался.
— А где?
Н.И. не ответил. Теперь-то я понимаю, что он имел в виду. Тогда бы даже в голову такое не пришло.
— Неужели у женщины? — не унималась я. — Николай Иваныч!
Он перевёл взгляд на меня, глубокий, полный испуга и нежности, такой взгляд, что стало стыдно, что вспомнилось, как играли в собачку во дворе, когда перебрасывали в кругу мячик друг другу, а я была собачкой и металась между парней и очень хотела достать мячик, чтобы встать в круг, но не получалось: «собачка, ко мне», «прыгай сюда», «потявкай, тогда дам», «смотрите, она на всё готова…»
— Да какие женщины, — по его тону было понятно, что женщины в его иерархии ценностей стояли где-то между уборкой пыли и помощью австралийским черепахам.
— У вас какой размер одежды? Пятидесятый?
Он не был уверен.
Понимая, что перехожу границы, в следующий раз уже я явилась с подарком. С большой чёрной футболкой — спереди у неё была напечатана большая белая «А» в кругу. Можно было купить обычную, но мне было смешно от мысли, что Продруид получит анархическую футболку. И он, действительно, стал её носить постоянно, даже в универ. Он в ней выглядел странновато, но всё-таки не так ушибленно, как раньше.
Да, я знаю. В этой дружбе было что-то больное.
Так цирковые выродки тянутся друг к другу через решётку клеток, видя в чужом уродстве отголоски своего собственного.
13. Песнь песней
Трава, трава у дома была зелёная, зелёная трава. Таял розовый свет прощально. Потом небо, загрустив, наклонилось, в сумерки укутав дома, будто кто-то день стряхнул с плеча устало в долгий ящик. Фонари зажгли вечерний свет. Веяло сладким дурманом. Цвели сады. Темнели застенчивые ивы у пруда, у дальнего берега детства. Только раз в году бывает такое. Дышалось легко, будто все печали спрятались под чёрною водой. Вечера в России упоительны: такая лёгкость, хоть в небе спи.
Улицы, где всё просто и знакомо. Цветные сны уже, кажется, висят на всех ветвях. Неба бездонного синь. Сердце бьётся вершинами.
Прячу осколки, всё, что осталось от тебя, от нашей встречи. Хочется назад, по следам пройти, но возвращаться плохая примета. Поэтому просто припоминаю слова твои и снова повторяю. Доброго вечера, Николай Иванович. Жаль, что мы не умеем обмениваться мыслями.
Открываю почтовый ящик — две газеты, писем нет.
Что же ты такое? Чем обернёшься? Горем или радостью? Ласковым солнцем или мёртвым белым снегом? Хорошо, когда странник ведает путь, ведает, где ближайший колодец. Но мы идём вслепую, и всё, что есть у нас, — это радость и страх.
Да гори оно, не взлетим, так поплаваем!
Если откровенно, то перемены пугают. Но тут уж всё равно. Пропасть или взлёт, омут или брод, или корабли в гавани сжечь. Оправдан риск и мужество. Просто так совпало. С тобой мне интересно, а с ними — не очень. Потому что ты цветок, который назло многим рос у дороги. Просто цвети, не смотри ты по сторонам и оставайся сама собой.
Звёздочка моя, голубка, ланфрен-ланфра, рыбка моя, ясный мой свет, девчонка-девчоночка, тёмные ночи!
Как же мы не знали друг друга до этого лета, как болтались по свету, земле и воде?
А может, ты вымысел? Усталость и бред. В королевстве кривых зеркал миллион чужих отражений, но я нашёл тебя среди них, я так долго тебя искал. Синица в руке, журавль в небе.
Дни проходят, пролетают года. Высыхают океаны. Время смотрит спокойно, с презрением. Заботится сердце, сердце волнуется: ведь не личное должно быть главным, а сводки рабочего дня. Я так боюсь не успеть хотя бы что-то успеть. Времени мало. И умираем давно понемножку мы. И путёвки в небо выдают слишком быстро.
Я наяву вижу то, что многим даже не снилось и не являлось под кайфом. Я понимаю, что это серьёзно. Ещё чуть-чуть, и посыпятся звёзды. Нас закутало неизвестностью. Это словно кислотный распад, как на асфальт с неба упасть.
Но мир устроен так, что всё возможно в нём. Всё, что тебя касается, всё, что меня касается.
14. Что случилось с девочками?
Ромбов готовился к встречам с родственниками погибших девочек. Адрес матери Гусевой был в заявлении. По остальным он сделал запросы в ЗАГС.
Заодно обзванивал городские кладбища. Он не просто предполагал, он был уверен, что должны всплыть другие изувеченные памятники. Если он их отыщет в новых местах, это подтвердит его теорию о серийности. Подтверждение требовалось ему ещё и для того, чтобы доказать себе, что он не сходит с ума, что это не совпадение, не шалости подростков, а целенаправленное ритуальное действие.
На работе он ничего не рассказывал. Представил, как Медведев копается грязными ручищами в его девочках, как Зиновьева со скукой закатывает глаза, и решил пока даже не заикаться… А ещё он прозевал момент, в который начал думать про них «мои девочки», но теперь никак не мог отвязаться от этого определения.
На Бугровском кладбище сказали, что ни с чем таким не сталкивались.
На «Красной Этне» смотритель работает недавно. Ничего не знал, но обещал навести справки.
Автозаводское, Сортировочное, Румянцевское, Высоковское… Везде глухо.
Тогда Ромбов решил, что зря он ищет на городских кладбищах. Они многолюднее, на них преступнику легче попасться. За ними лучше присматривают и, вполне возможно, если что-то такое уже происходило много лет назад, закрасили и забыли. Имело смысл искать в пригороде.
В справочнике он ткнул наугад в строчку «Кладбище посёлка Гавриловка». И… попал в цель. Видимо, сотрудник кладбища испугался, что на него попытаются перевалить ответственность, и ушёл в несознанку: памятник с закрашенными глазами есть, да, девочка, как вы узнали, не помню, когда случилось, нет, вообще потерялся во времени, никто не интересовался, заброшенный, нет средств, чтобы восстанавливать. Ромбов не мог отмахнуться от мысли, что собеседник напоминает лягушку, которая вот-вот лопнет, если на неё сильнее надавить сапогом. Он вытребовал данные: имя и даты жизни девочки. И по ним тоже сделал запрос. Кошкина Елена Семёновна была погребена в возрасте шести лет в 2006 году.
После Кошкиной он окончательно уверился в своей правоте. Пришли данные из ЗАГСа. У Насти Гришаевой была только мать, которая жила на отшибе в частном доме. У Нины Ромашки дела при жизни обстояли хуже всего: она воспитывалась в интернате для умственно отсталых детей.
Он рассудил так: мать Гусевой должна легче всего отнестись к расспросам — она сама подала заявление, а значит, готова к разговору. Ромбов дождался вечера и направился в центр. Квартира располагалась в старом пятиэтажном доме недалеко от кремля.
Дверь отворил пухлый одуван средних лет в шортах и в майке, из-под которой открывался вид на его дружелюбные дряблые плечи и с явным удовольствием наеденный живот.
— Оперуполномоченный Ромбов. Андрей Романович. Могу я поговорить с Лидией Денисовной?
— А что такое? — пробулькал хозяин, не спеша впускать гостя.
— По поводу обращения о надругательстве над захоронением.
Одуван задумался, жестом показал Ромбову, что можно войти, и пошлёпал по просторному коридору, с укоризной крикнув:
— Лида, ты написала заявление?
В коридор выпорхнула крепкая энергичная женщина в халате-кимоно с широким поясом:
— От тебя же не дождёшься, — шикнула она в сторону того, кто явно был её мужем. А потом более ласково Ромбову: — Вы по поводу Софочки?
Ромбов заверил, что он именно по этому поводу. Тогда она засуетилась и велела пройти в гостиную не разуваясь. Ромбов напустил на себя как можно более важный вид, хотя идея идти по чистому паркету уличными ботинками ему совсем не понравилось. Но когда он задумался, как неловко сейчас будет снимать обувь и тем более влезать в чужие тапки, — у него несколько раз вбок дёрнулась голова.