— Куда делись-то?
— Да куда? Померли, — сообщила она рассудительно. — Вначале дочка, потом сама Лазова.
— А муж?
— Какой там муж, слова одни, а не муж. Вначале ещё болтался, а потом не было мужа.
— Ребёнок один был? Наташа?
— Была, Наташа, да.
— Как умерла, помните?
Бабушка, поняв, что дело касается прошлого, стала разговорчивее:
— Ой, там такая история. Помню ещё как — всем домом обсуждали. Дочка мыться пошла и полотенцем провод под напряжением задела. А полотенце мокрое. Ну и как-то там её — всё… Не знаю, что за провод. Я уж сколько эту девочку к себе брала! После уроков у меня сидела. Но с такой матерью что сделаешь? Лазова-то нездоровенькая была, совсем. У неё люди вечно толпились дома, и в подъезде толпились… На похоронах что-то там пели, ну такое, магическое, во дворе сжигали, дай бог памяти, тряпки, что ли… Ну совсем такие, — старушка сделала характерный жест рукой, покрутив у виска.
— Секта? — догадался Ромбов.
— Да не знаю, секта — не секта. Но вот пели там всякое, ходили…
— Что пели?
— Да старые какие-то песни. Не народные. Не знаю, как это. Но вот прямо на лестничной клетке, как-то иду, стоят в кругу, за руки взявшись, прям тут, — она показала в подъезд, — и что-то там поют, приговаривают. От Ленки-то чего добьёшься? «Ведьма я», — скажет, и всё. А от Наташи тоже — вначале ребёнок, а потом подросла — смурной стала, уже ко мне не ходила.
— То есть вы видели ритуальные действия?
— Ну да, наверно. Но после дочки-то она совсем уж из ума выжила. И болела там что-то долго, ну и всё… тоже, — старушка махнула рукой.
— Может, помните людей, которые к ним ходили?
— Да это сколько лет назад было!
— А у дочки не помните какого-то странного друга, её возраста или постарше?
— Она замкнутая была. И без друзей. В школу — из школы. Я ей говорила: иди вон во дворе с ребятами погуляй. А она что? Мать, наверно, запрещала.
Ромбов чувствовал, что ухватился, наконец, за правильную ниточку, но она обрывалась в его руках. Он задал ещё несколько вопросов о соседях, записал бабуличье имя и номер квартиры, протянул визитку и велел звонить, если что-то вспомнится.
— А что ещё, например? Про гостей? — не поняла старушка.
— Про гостей. И всё необычное, что с дочкой было связано.
Он несколько раз прошёлся вокруг дома, оглядел его печальные суровые стены, берег озера с пожухлой травой и другие дома на Пермякова.
Он знал: отсюда всё началось.
Но он не знал, что делать дальше.
В почте обнаружилось письмо от администраторши Ново-Федяковского кладбища с обещанными сканами фотографий. На пяти татарских могилах по ширине всей плиты чёрной краской был начертан странный знак: из треугольного центра, завёрнутые внутрь себя и вправо, симметрично выползали три щупальца.
Концы не связывались.
Все выходные Ромбов провёл за чтением. Он аккуратно перерисовал символ на белый листок и отсканировал его. Запустил поиск по картинке. Хвостатый знак нашёлся. Он назывался «трискелион».
Существовало несколько легенд о появлении символа, но ясно было одно: трискелион использовали не только в Европе. Треножье могло означать три фазы солнца: восход, зенит, закат; или соединение стихий: вода, воздух, огонь; или время: прошлое, настоящее, будущее; или стадии жизни: детство, зрелость, старость; или три мира: живых, мёртвых и духов. В общем — любое триединство: авторы статей писали об этом так и сяк, каждый на свой лад. Знак использовали футбольные клубы, он был частью герба короля Шотландии, а некоторые считали, что если крутить его в одну сторону, то можно загипнотизировать человека. Нельзя было отследить ни точного времени его появления, ни географии. Трискелион был известен по всему миру со времён язычества. Особенно прижился у кельтов и скандинавов, буддистов и славян. У кельтов считался мощным оберегом. Помогал хозяину подружиться с силами природы, получить энергетическую защиту. В буддизме знак можно увидеть в колесе Дхармы. У славян олицетворял событийный круговорот и возможность поиска правильного пути, направления к богу Роду. В Средневековье применялся и христианами — три луча обозначали Бога Отца, Бога Сына и Святой Дух. В 1642 году римский папа Урбан VIII запретил особым указом использовать этот символ с упоминанием Tроицы, посчитав его ересью.
Кельты и славяне не вязались с татарами, позитивная сила знака, оберегающего носителя, с темой смерти, а футбольные клубы и большая часть добытой из недр интернета информации так же не пришивалась к делу, как к кобыле хвост. А главное, неясна была связь между девочками и памятниками татар. Разные социальные группы, разные символы на памятниках, разные ритуальные задачи. Два направления ничто не связывало, кроме чёрной краски и одного места преступления.
Данных было много. Но Ромбов чувствовал, что упёрся в стену. Трискелион и татары, по всей видимости, не имели отношения к его девочкам. Девочки не имели отношения друг к другу. Самая перспективная ниточка с Наташей Лазовой тоже оборвалась — дело было так давно, что вспомнить что-то конкретное про оккультную группу матери никто не мог. Важной была информация, сообщённая матерью Гусевой. У Ромбова появилась новая догадка: возможно, он имел дело с некрофилом, который раскапывал могилы и помечал освоенные. Именно эта версия теперь казалась ему самой реальной. Но не мог же он взять да и поехать на кладбище проверять, что с телами, на месте ли они? Требовалось разрешение на эксгумацию. Хотя иногда, признаться, у него руки чесались просто пробраться ночью куда-нибудь в Гавриловку и посмотреть.
Витёк рассыпал словесные опилки. Ромбов слушал невнимательно, а больше думал о том, что его товарищ чем-то похож на пылесос. Раньше у них был такой. Пылесос фирмы Vitek, в народе — Витёк. Он хранился в старом шкафу, окружённый гайками, проводами, поломанными переходниками и прочим хламом. По субботам мама вынимала его и тащила за хобот в кухню — оттуда начиналась уборка. Ромбов помнил, как ходил за мамой из комнаты в комнату с тряпкой для протирания пыли, как освобождал от серого плена полки с мамиными духами и папиными бумагами, стенки тучных шкафов, подоконники с жёлтыми кругами от цветочных горшков, спинки кроватей, трюмо с тремя зеркалами. Старопородный пылесос громко шумел — говорить не получалось, поэтому во время уборки молчали. В молчании склеивалась субботняя близость. Живой Витёк тоже издавал много шума, и ещё у него был большой орлиный нос, кнопочные глаза и резко прочерченные скулы. Если рядом поставить две фотографии — портрет младшего сержанта и крышку пылесоса — получилось бы, как ни странно, похоже. Как мама умерла, Ромбов каждую субботу вытаскивал старенького Витька из шкафа и тщательно обходил с ним квартиру по её маршруту. Шаг в шаг, в субботнем молчании. Но пылесос скоро сломался, купили новый. Старый по привычке ещё болтался несколько месяцев в шкафу, а потом отец выбросил его.
— И скажи: мне что, теперь ради неё из шкуры вылезти? Красивая, да. Но истеричка. Сплошные претензии. То, это, хочу, не хочу, сам догадайся. Жесть. И при этом думаю постоянно: ну какая же красивая…
Про то, как Витёк собирается бросить свою стервозную девицу, они говорили каждую встречу. Поскольку Ромбов не обладал никакими сведениями по поводу девушек, он кивал, иногда поддакивал, дескать, — да, истеричка. Ответить на вопрос, зачем он тратит время на этого человека, ведь, по сути, в людях необходимости он не испытывал, было сложно. Витёк сам прилепился. Ромбов стал считать, что иметь приятеля — это ярлык нормальности. И раз в неделю нёс барную повинность.
Они гнездились в подвальной рюмочной, совмещённой с магазинчиком, куда втискивалось всего три стола и где пекли обжигающие, сочные чебуреки. За прилавком клевал носом, уткнувшись в судоку, скучающий кассир.
Последние недели Ромбов был особенно отстранённым, мысли его разбредались по погостам Нижегородской области, по следам, оставленным на рыхлой земле.
— Да что с тобой? — Витёк раздражённо грохнул на стол кружку со взволнованным пивом.
— В смысле?
— Ты не слушаешь.
— Я слушаю.
— Не знаю, кого ты там слушаешь, но не меня.
— «То, это, хочу, не хочу, сам догадайся. Жесть. И при этом думаю — ну какая же красивая», — повторил Ромбов. — Я слушаю.
— С тем же выражением я могу тебе схему эвакуации пересказать.
Ромбов сделал глоток безалкогольного:
— Мне не даёт покоя одно дело.
— Что за дело? — Витёк обрадовался, как щенок, которого запустили в комнату и позволили устроиться на лежанке в углу.
— Это неофициально…
Приятель кивнул с готовностью.
— Я нашёл следы… некрофила… или какого-то культа.
— Иии?
— Там есть знаки… Но я не знаю, как их расшифровать.
В рюмочную ввалилась компания весёлых вечерних гуляк. Они сделали заказ и расположились по соседству.
— А что за знаки? — Витёк понизил голос.
— Их несколько, — уклонился от точного ответа Ромбов, который уже сам не понимал, зачем завёл разговор, — он ни с кем не собирался обсуждать эту тему.
— Ну… если ты в чём-то не разбираешься, то надо найти того, кто разбирается. Тебе нужен спец по символам.
Ромбов отхлебнул понуро из кружки:
— Где ж такого найти… Спеца по символам. Ничего не успеваю: Медведев заваливает меня работой. Как фабрику по переработке бумаги.
Понимал ли он, что это нездорово — вести тайное расследование по поводу изрисованных памятников? Не о маньяке, не о теракте, не о бандитских разборках… Просто странная серия ритуалов, до которых никому не было дела.
Он всегда жил на условной границе между нормальностью и ненормальностью. Диагностированная у него гипертимезия, способность воспроизводить в памяти почти любую полученную информацию, делала его незаменимым и одновременно отталкивающим. Одноклассники терпеть его не могли и считали зубрилой — он всегда всё знал идеально и при этом соблюдал правила, в то время как они списывали, получали двойк