Я встала и обняла его. Он прислонился щекой к моему животу.
— Ты поэтому выбрал такую работу?
Андрей сильно прижал меня к себе, так, что мне показалось — сейчас раздавит. Я гладила его по голове и слушала его тяжёлое дыхание. Сколько мы так стояли? Пять минут, целый час? Границы времени размылись.
Я нагнулась к нему и стала целовать его в лоб, в губы, в глаза. Он выглядел потерянным. Как я сама.
Я начала расстёгивать его рубашку. Пуговицу за пуговицей, сверху вниз. Он оторопел и напрягся, как пружина, которая, если её отпустить, отскочит на несколько метров. Заметила кровоподтёки. Наверняка ужасно больно было прыгать на верёвке в таком состоянии. И всё это ради меня! Он так и сидел, как мышка. Я стянула платье через голову. Он просто смотрел на меня, как собака на кость с мясом, не отрываясь и не шевелясь. Будто ждал разрешения хозяина. Я помнила, что в машине он сказал: у него никогда не было девушки. Расстегнула его ремень и ширинку, попросила встать. Брюки упали на пол, но по-прежнему оставались на ногах. Ему нужно было сделать всего два шага, но он замер как вкопанный. Я не удержалась и засмеялась. Даже не над ним, а просто над нелепостью ситуации. Я стояла на стерильной кухне в нижнем белье перед парнем, который боялся пошевелиться до такой степени, что даже не сообразил сам вылезти из штанов. Мой смех вывел его из ступора. Он бросился ко мне, схватил за запястье и подтолкнул к столу в спину. Не сразу сумел расстегнуть застёжку лифчика. Правой рукой он обвил моё горло, левой провёл по груди и животу и сразу же вошёл в меня. Я ещё не была готова, мне было больно. Он стал двигаться — быстро и резко, как пёс, которого отпустили с поводка и он боится, что его сейчас посадят обратно в будку. Хорошо, что у меня как раз были дни перед месячными. Я настолько растерялась, когда он набросился на меня, что не сообразила спросить про презерватив.
Я обернулась. Теперь уже неловко чувствовали себя мы оба. Он пришёл в себя и в спешке стал натягивать трусы. А потом ретировался в душ.
Я подмылась в раковине и от нечего делать села допивать цикорий. Дерево за окном сочувственно помахало мне большой рукой. Я думала о том — будет ли так дальше всегда… Или это только потому, что у него первый раз. Но он ведь уже не школьник, чтобы совсем ничего не понимать.
Его не было, наверное, полчаса. Я успела заварить пакетик чёрного чая. И осмотреть квартиру ещё раз.
Андрей в конце концов вышел на кухню с видом побитой собаки.
— Тебе не понравилось? — спросил он.
— Не очень, — мне было обидно и не хотелось притворяться.
Он замолчал. Было похоже на то, что его компьютер перерабатывает массив новых данных.
— Ты хочешь уйти?
Я пожала плечами.
— Я не хочу, чтобы ты уходила, — он снял очки и стал массировать переносицу.
Это было похоже на неловкое извинение.
— Хорошо, я останусь.
Он сказал:
— Я вряд ли смогу заснуть с другим человеком. Но у меня завтра выходной. Поэтому я просто буду всю ночь лежать рядом и смотреть на тебя.
23. Общежитие
— Вот, девочки, вам новая сестричка. Да-шень-ка! Смотрите, какая нарядная девочка с душой-колокольчиком! Так и ходит-позвякивает. «Дзынь, дзынь», — кажется, слышите вы майским утром, двигаясь по дворам, где осколочная сирень прислонена к стене под балконом — так это не сирень проснулась, это Дашенька за ней воздух перебирает. «Дзыыыынь, дзыыыынь», — протяжно доносится через деревенскую тишину, сквозь которую, бряцая лёгким обмундированием, налетает на вас безжалостная армия комаров, а это всего лишь Дашин смех — такой острый, что — до крови, а потом чешется. «Дзыньььь» — бормочут себе под нос две одинокие лирические звезды в мыслях у всеми забытого поэта, что просиживает годы за коркой хлеба и коньяком, за сплетанием мыслей и слов в безусловную всеобъемлющую фигуру, в соловьёвскую Софию или блоковскую Прекрасную Даму, и сам ещё не знает, что не обретает великого смысла, потому что никак не прозреет Дашеньку и не возведёт её по ступенькам букв на пьедестал бесконечной всепрощающей ночи.
— А что у неё с головой?
— Всегда ты, Саша, любопытствуешь чрезмерно… Не нравится, что ли?
— Как-то непривычно, что у неё голова квадратная… и без носа и глаз.
— Зато с музыкой! Открываем голову-шкатулку, а там у нас живёт Бетховен и балеринка под него крутится. Разве не хорошо я придумал, девочки?
— Не знаем мы, Коля.
— Зачем ты отдал ей самое красивое платье? Где ты его нашёл, почему не нарядил в него одну из нас? Заляпанное немного, конечно… Но Настя уже спрашивает, не собирается ли Дашенька замуж, что так вырядилась. А Поля расплакалась — тоже хочет себе такое. Она тут уже шесть лет, а у неё всё один и тот же полосатый колючий свитер, в котором её замуж никто не берёт, и дырявые колготки — даже юбки нет. А этой новенькой сразу свадебное! Катя и ещё три девочки обиделись: опять ты кого-то притащил, и сидят в углу, отвернувшись и губы надув. Извини, но ты забыл о Катином совершеннолетии, а она здесь запевала, самая старшая. Кроме Наташи, конечно. Забыл, что девять лет Катя уже у тебя, и не отпраздновал. Забыл, как выкопал сильно обгнившее её девятилетнее тело на Ново-Федяковском, твою первую девочку, потом обработал его с помощью соли и соды и воскресил, и вот уж совершеннолетие души её. Естественно, она обиделась и против Даши теперь заговор плетёт. Всё из-за этой Юли-прошмандовки из головы повыбрасывал, ходил сено Метельковское жевал и слюни пускал. А надо было думать о нас и работе. Честно говоря, к тому же устали от тесноты, ещё и потому волком смотрят. Всё-таки нас тут восемнадцать, с новенькой — девятнадцать. Хорошо, не двадцать пять, и некоторые тебе разонравились — только сорное настроение среди нас наводили, но всё равно мало нам места. А скоро с дачи вернутся твои родители, так даже по квартире не побегаешь — в одной комнате придётся прятаться.
Смотри, как Ромашка сидит на подоконнике, прижавшись восковым большим лбом к стеклу: вертятся там шустрые вёсны, кусая себя за хвост, и крылышкуют лета, плывут китообразные осени, выпуская фонтаны дождей, и наваливаются, словно бы для изнасилования, большие зимы, напирают своими жирными белыми животами и придавливают к земле дома и машины, роняют женщин и детей на дороги, и невозможно из-под этих зим выползти, пока они сами не слезут, сделав своё грязное дело, подорвав наше здоровье и веру в лучшее; Ромашка следит: бегают звонкие дети по улицам, строят из снега крепости, водят овчарок, шпицев и спаниелей на разноцветных поводках, оставляющих какахи на куцых газонах, греют дряхлые кости старухи, вмонтированные в приподъездный асфальт, ссорятся хозяева из-за парковочных мест, когда не могут втиснуть машину, гремит в пять утра мусоровоз, забрасывая на хребет себе наши отходы, в которых ты, бывает, копаешься: серебристые мальки банок из-под газировки, завитые, словно локоны, картофельные очистки, надутые полиэтиленовые мешки, недоеденные продукты — всё увозят от нас, а сколько бы Нина отдала, чтобы пройтись с собачкой по улице, построить снежную крепость или съесть что угодно, хоть сырую шкурку от картофелины, — а мусоровоз уже навострил шины в пустое загородное утро.
Лена Кошкина ещё маленькая и поэтому добрая. Ей сейчас девять? Она у нас, кажется, с шести. Нежная, как ушко котёнка. Жалко её: от маньяка пострадала. Хоть она о своей смерти нам ничего и не рассказывает, — стресс, наверное, память выдавил — но неудивительно, что с ней плохое случилось. Слишком ласковая и доверчивая. Ещё и красивая. Самая красивая из нас, чего уж. Лучше всего у тебя получилась из неё кукла. И золотые длинные волосы, которые ты ей приделал из парика, и лицо её тебе удалось, и тело ладное, не зря ты его сушил целый год, Леночка — жемчужина твоей коллекции.
И неудивительно, что она первая сказала: «Даша, ты проходи. Давай играть в ладошки? Можем и музыку твою включить для интереса. Покажешь свою балеринку?»
Арина, Анечка и вторая Аня заснули. Тем, кто помладше, тяжело в квартире. Меланхолия одолела. На улице царствует такое золото, будто Мидас бродил по округе и трогал ладони листьев, такое прощальное грустное солнце, что хочется читать Боратынского про селян и скирды, и в одиночку, шаркая требующими каши ботинками, передвигаться далёкими дорожками, что скучают по дворникам. Тяжело в такое время сидеть взаперти, чихать от домашней пыли. Анечка, просыпайся, а почему бы завтра ночью после встречи с Юлей не сходить погулять?
— Правда? Погулять? А можно?
— Но тогда придётся не спать до трёх ночи, чтобы нашу прогулочную пару не рассекретили.
— А это что, новенькая? Что у неё за ящик вместо головы?
— Это последний писк моды. Тебе тоже не нравится?
— Почему же… Очень красивый ящик. Она им разговаривает?
— А ты подойди и познакомься, — сама увидишь, какая она болтушка.
— Привет, я Аня. А тебя как зовут? Кто выигрывает?
— Привет. Даша. Я слишком долго в земле спала, пока ещё не приноровлюсь никак к новым конечностям…
— Это дело времени, ты не переживай. А я ночью завтра гулять пойду.
— Везёт! А нас он с собой никогда не берёт.
— Потому что это очень опасно. Там ходит царь Мидас и рассекречивает…
— Софа у нас самая умная — оправдание своему имени. Целыми днями сидит с книжками, никто ей не нужен. Даже вытащила плохой русско-английский словарь из-под шкафа и уткнулась в него. Софа, что там читать, в этой дряни? Шкаф качается, верни на место. Давай, я тебе выдам нормальную книжку! Дюма мы с тобой уже перечитали? И Макаренко? И Пушкина? Ну что тебе предложить ещё… Может быть, Гомера, раз ты всё грызёшь, как книжный бобёр? Вот достойная смена растёт! Хоть кто-то с мозгами. А то понавыкапывал на свою беду: одни рюшки и платья на уме и никакой деликатности по отношению к модным чужим головам. Лариса и Антонина, а вы что как неродные? Вы тут самые старшие после Кати, а ведёте себя как маленькие. Ну-ка, отставить замкнутое кучкование у батареи, у нас новобранец! Надо её окатить тёплой волной общего внимания. Вы что, себя не помните, когда я вас только привёл, какие вы были одинокие и напуганные, как вам страшно было в промозглую жизнь возвращаться? Посмотрите на неё! Она — э