гих условиях. Ребекка смотрит лишь на сверток в руке мужа, выпучившего глаза, будто хочет сообщить о конце света; но вот на мрачном лице его возникает, вновь запоздало, призрак унылой улыбки.
— Как ты?
— Все хорошо, муж мой.
— Я молился за тебя и новорожденную душу.
— Спасибо.
Джон делает шаг и, обеими руками перехватив туго запеленутый сверток, опускает его в подставленные руки матери. Жуткий обычай свивать новорожденного почти изжит (хвала ученому Локку) среди эмансипированных рожениц, но, увы, крепок среди бедняков. Кузнец-провидец наблюдает, как подле себя Ребекка устраивает сверток. В пристальном взгляде ее смешались любовь и сомнение, беспристрастность и предвзятость, уверенность и удивление юной матери, впервые увидавшей плод своих чресл, существо, вынырнувшее из океанских глубин и волшебно оставшееся в живых. Явно небожественного происхождения, оно, привыкшее обитать во влаге, капризно морщится. Во взгляде его, где уже мелькает синь безоблачного неба, читается ошеломление своим приходом в никудышный темный мир. Пройдет время, и люди запомнят эти ярко-голубые глаза, излучающие далеко не безоблачную истину.
Джон Ли нахлобучивает широкополую шляпу.
— Я принес вам гостинчик.
Ребекка чуть улыбается, в душе удивленная этаким мирским вниманием.
— Какой?
— Пустячок, птичка. Хочешь взглянуть?
— Хочу.
Джон уходит в соседнюю комнату и возвращается с угловатой штуковинкой, обернутой тряпицей, точно младенец. За плетеную ручку подняв ее над кроватью, он сдергивает тряпицу: в крохотной клетке, дюймов семи в поперечнике, сидит щегол. Цветастая пичуга встревожена и бьется об ивовые прутья.
— Обвыкнется и запоет.
Свободной рукой Ребекка осторожно касается миниатюрной темницы.
— Повесь над дверью, к свету.
— Ладно. — Джон разглядывает забившуюся в уголок птаху, словно она важнее того, что лежит подле Ребекки. Потом, укрыв клетку, опускает ее к ноге. — Прошлой ночью Господь сообщил мне имя ребенка.
— Какое?
— Мария.
— Я обещала Господу назвать ее Анной.
— Подчинись, жена. Нельзя отвергать дар. Было ясно сказано.
— Я ничего не отвергаю.
— Нет, отвергаешь. В такое время сие негоже. Что Бог дает, надобно принять.
— Что еще дано?
— Она узрит пришествие Христа.
— Можем назвать ее Анна-Мария.
— Два имени — тщеславие. Хватит одного.
Ребекка недолго молчит, уставив взгляд в грубое одеяло, затем произносит:
— Истинно говорю: Господь Иисус явится женщиной, и кому, как не матери, знать Ее имя.
Джон колеблется: укорить ли ее в легкомыслии или в нынешних обстоятельствах этакой фантазией можно пренебречь? Наконец он склоняется к Ребекке и неуклюже берет ее за плечо; в его жесте на четверть благословения, на четверть прощения и добрая половина абсолютного непонимания. Как многие провидцы, к настоящему он слеп. Джон выпрямляется.
— Поспи. Пробудишься и поймешь, что надо подчиниться.
Он выходит, взгляд Ребекки прикован к одеялу. В комнате Джон что-то тихо говорит — кажется, про щегла. Пауза, и вдруг призывная птичья трель серебряным колокольчиком пронзает унылый подвал, точно солнечный луч или укол совести. Впрочем, Уильям Блейк{161} еще не родился.
Ребекка переводит взгляд на крохотное существо в своих руках. В глазах ее плещется изумление чужачком, вторгшимся в ее жизнь. Склонившись, она нежно целует его в сморщенный розовый лобик.
— Любви тебе, Анна. Любви, моя радость.
Младенец кривится, готовый зайтись плачем. Он издает вопль, но, впервые получив материнскую грудь, тотчас смолкает. В комнате вновь зашептались. Прикрыв глаза, Ребекка кормит, с головой погружаясь в ощущение своего «я» — чувство, выразить которое она не умеет, да и не стала бы, даже если б подыскала слова. На мгновенье кроткий взгляд ее карих глаз обращается в темный угол, словно оттуда кто-то за ней наблюдает, потом она вновь приспускает веки. Немного погодя Ребекка начинает тихонько раскачиваться и чуть слышно напевает. Под колыбельную ребеночек затихает. В простеньком напеве нет осмысленных слов, но лишь бесконечное повторенье музыкальной фразы:
— Ай-лю, баю-бай… ай-лю, баю-бай… ай-лю, баю-бай…
Эпилог
Читателям, кому хоть что-то известно о том, кем стала манчестерская новорожденная, не надо разъяснять, насколько далеко это сочинение от исторического романа. Кажется, ее подлинное рождение состоялось за два месяца до событий моей истории — двадцать девятого февраля 1736 года. По правде, я ничего не знаю об ее матери и почти ничего об иных персонажах, реальных исторических личностях, таких как Лейси и Уордли. Кроме имен, в остальном они плод воображения. Вероятно, существуют книги и документы, которые поведали бы о малоизвестных мне исторических условиях, но к ним я не обращался и даже не удосужился их отыскать. Повторяю: это куколка, но вовсе не попытка воссоздать историю в фактах и языке.
К точной и тщательно документированной истории я питаю глубокое уважение хотя бы потому, что ей посвящена часть (очень скромная) моей жизни; но в сути своей история — научная дисциплина, которая в целях и методах чрезвычайно отлична от беллетристики. На этих страницах я лишь раз упомянул Даниеля Дефо (скончавшегося в 1731 году), что есть никудышное выражение моего восхищения им и любви к нему. «Куколка» — никоим образом не подражание Дефо, ибо он неподражаем. Счастлив признаться, что следовал глубинным ходам и целям его произведений, как я их понимаю.
Убежденный атеист вряд ли посвятит свое творение одной из форм христианства. Тем не менее этот роман отчасти создан в знак очень большой симпатии к «Объединенному обществу верующих во второе пришествие Христа», основанному Анной Ли и больше известному как «трясуны». Думаю, для большинства слово «шейкер» («трясун») означает лишь мебельный стиль и чрезмерное пуританство, смахивающее на крайний аскетизм монашеского ордена вроде цистерцианцев. Ортодоксальные богословы презирают наивность доктрины трясунов, ортодоксальные священники — фанатизм, ортодоксальные капиталисты — коммунистичность, ортодоксальные коммунисты — суеверность, ортодоксальные сенсуалисты — отрицание плотского, ортодоксальные мужчины — агрессивный феминизм. Но мне они кажутся одним из самых пленительных (и пролептических) эпизодов в долгой истории протестантского раскола.
Не только по причинам историческим и социальным. В идеологии и богословии секты (взять хотя бы утверждение, что без женской составляющей Троица не может быть Святой), ее странных ритуалах и удивительной бытовой находчивости, богатом метафорами языке и изобретательном использовании музыки и танцев есть что-то общее с отношениями вымысла и действительности. Мы, писатели, тоже требуем от читателей фантастической веры в несообразное обычной реальности и абсолютного понимания метафоричности, дабы «сработали» истины, выраженные в наших тропах.
Конечно, исторически время Анны Ли запоздало, ибо в эпоху открытого инакомыслия (и самокопания) Англия вступила еще в сороковых — пятидесятых годах семнадцатого века. Вскоре после рождения Анны, в апреле 1739 года, разочарованный, но сохранивший сан священник англиканской церкви взошел на холм Кингздаун, что в предместьях Бристоля, и перед внушительным сборищем городской бедноты, состоявшем в основном из рудокопов и их семейств, произнес даже не проповедь, а речь. Кое-кто из слушателей залился слезами, другие так расчувствовались, что впали в оцепенение. Бесспорно, то был народ грубый, неграмотный и весьма податливый; современной антропологии и психологии этакий катарсис вполне понятен. Но дело не только в харизме оратора. Слушатели увидели свет, точно прежде были слепы (как многие рудокопы) иль обитали во мраке.
Полагаю, рыданьям взахлеб малограмотного люда мы обязаны не меньше, чем разуму философов и чувствам художников. Неортодоксальная вера была единственным средством, через которое подавляющее большинство людей, не философов и не художников, могли выразить то болезненное произрастание своего «я» из твердой почвы иррационального, опутанного традициями общества, при всей своей иррациональности прекрасно понимавшего, как много зависит от того, чтобы традиции не пересматривались, а основы не потрясались. Надо ли удивляться, что для своего выживания и самовыражения новорожденное эго (чье созревание окрестили романтическим веком) зачастую выбирало способы столь же иррациональные, какими его обуздывали?
Мне противен нынешний евангелизм с его фальшивыми рекламными ходами и тошнотворной закоснелостью взглядов. Похоже, в христианстве он безошибочно отбирает самое негодное и отсталое, а в современном мышлении коварно поддерживает все, что тянет назад, и тем самым отрицает суть Христа. Не лучше обстоит дело и во многих других религиях, например исламе. Однако в восемнадцатом столетии Джон Уэсли{162} (вышеупомянутый священник), Анна Ли и подобные пережили совсем иное — духовное просветление, наступившее помимо, если не вопреки интеллектуальному просвещению, коим славен siecle de lumieres{163}. Энергичный Уэсли, бесспорно умевший убеждать, и упрямая, невероятно смелая, решительная и поэтичная Анна Ли, обладавшая талантом к образности, имели четкое видение неправильного устройства мира. Взгляд Анны был более бескомпромиссным, что отчасти объяснимо ее полом, но в основном ее необразованностью, что означало необременность грузом веры, традиций и всякого рода знаний. Подобные люди в душе революционеры, сродни первым христианам и их предводителю.
Как всегда бывает, в один прекрасный день усилия Анны Ли и, особенно, Джона Уэсли увенчались узколобым фанатизмом и духовной тиранией, столь же невменяемо гнетущей, как та, от которой поначалу они пытались избавиться. Но сейчас я говорю о первой искре, о духе, жившем в них, до того как поточное обращение в сектантскую веру вкупе с массовой вербовкой сторонников разбавили и затмили их в высшей степени доблестный личный пример. Чрезвычайно грустная ирония религиозной истории в том, что мы (подобно Мис ван дер Роэ