3-го апреля, семь часов утра
Я думала, что проведу бессонную ночь, и желала бессонницы. Но наоборот, я проспала тяжелым сном, без сновидений, без мысли. И еще раз тело сделало со мной то, что хотело. О, какой мираж желать выйти из-под его власти, повелевать им, жить разумом! Когда ему заблагорассудится, тело грубо напоминает нам, что оно – властелин!
Вот я проснулась, более спокойная, но все-таки счастливая. Странное счастье, словно избыток здоровья, или, вернее, быстрое выздоровление. Оно так властно, что мешает мне думать. Если бы я прислушалась к своим желаниям, то села бы в старое вольтеровское кресло отца, закрыла бы глаза и оставила бы время идти своим чередом. В первый раз, о, действительно в первый раз я познала, что можно бескорыстно наслаждаться самой жизнью, наслаждаться тем, что существуешь в это солнечное утро, словно зяблики и дрозды, поющие под моим окном.
Но я не хочу этого пассивного, неподвижного счастья, а главное не хочу, чтобы оно мешало мне рассуждать, быть собой. И, так сказать, насильно я сажусь за письменный стол. Писать – это самый лучший способ заставлять себя думать. Я хочу думать, не хочу быть только животным.
Итак, вот что случилось со мной. Граф де Герсель, который оплачивает мои услуги, говорит теперь себе: «Эта малютка влюблена в меня». Это ему приятно; вчера вечером он был так же взволновал, как и я; но что это доказывает, кроме того, что его привлекают моя молодость и невинность? Думал ли он за час до этого обо мне иначе, как об интеллигентной служащей? Это я внушила ему все чувство, всю страсть. Он только настроился в унисон. О, нет у меня оснований особенно гордиться!
Но все-таки нет, я слишком унижаю себя. Это – неправда, это – неправда. Может быть, он и заразился моей страстью, но и он на некоторое время забыл около меня все, кроме меня, все, что не было мною. Когда надломленным голосом он сказал мне: «Прошу вас, не говорите со мною так жестоко!..» – в этот момент я хотела принадлежать ему, дать ему все возможное счастье.
И я хорошо знаю, что я могу дать ему счастье, без сомнения большее, чем вся та масса женщин, которые отдавались ему. Я вдруг стала знать себя лучше, вдруг стала лучше понимать себя! Еще вчера утром я испытывала отвращение и ненависть к вожделению; мне оно претило и меня возмущало, когда я ловила его в глазах мужчин по отношению к себе. И, когда какая-нибудь женщина признавалась мне, что чувствовала его к какому-нибудь мужчине, я отходила от нее, как от животного, влюбленного до безумия. Вчера вечером я познала вожделение и дрожала от счастья, чувствуя себя вожделенной.
Да, но куда же я иду?
Не следует скрывать от себя действительность, пускаться в поэзию самообмана. Вчера между мною и Герселем произошел более или менее выразительный обмен признаний в любви… Ведь не женится же на мне господин де Герсель. И мне страшно даже прочесть собственными глазами, если я напишу здесь о возможности другой развязки, единственной в данном случае… О, у меня, конечно, нет предрассудков, и я в силах отбросить все лицемерные приличия. Но состоять в услужении у помещика в Фуршеттери и в то же время быть его любовницей – это уж слишком позорно, слишком оскорбительно.
Нет, решительно не следовало бы мне думать, писать в это утро. Только что я была счастлива, а теперь вижу перед собой мрачную и тяжелую жизнь. О, в каком привилегированном положении находятся те, кто отдается своему инстинкту совсем просто, без рефлекса и сопротивления!
Нечто неожиданное. Господин де Герсель внезапно уехал утром в Париж. Я была в Виллеморе, когда пришла вызвавшая его депеша, и вернулась только около десяти часов. Он уехал из замка за сорок минут до этого.
Узнав это, я ощутила в себе нечто, что рассердило меня на саму себя; я ревновала. Я тут же подумала: «Его вызвала в Париж женщина», – и мое сердце болезненно сжалось. Потом я рассудила. Граф чувствует слишком большое презрение к женщинам, чтобы позволить обращаться с собой так повелительно. И потом все-таки в данное время я – та женщина, которая занимает его мысли. В этом я уверена. Несмотря на свою неопытность, вчера я не могла ошибиться.
Только что вернулась я домой, как мне доложили о посещении Мишеля Бургена. Он хотел видеть мать или меня. Я предпочла сама принять его: мать пустилась бы в бесполезную болтовню, стала бы обещать свою поддержку, дала бы ему надежду. С этим надо было покончить – достаточно было пяти минут. И все-таки я была не довольна собой. Ссылка на графа де Герселя, примешанная к разговору, лишила меня хладнокровия. Я не находила нужных слов, и главное, не была достаточно спокойной. Может быть, именно это и сделало меня более резкой, чем было нужно. Но – что делать? – я ничего не чувствую к Бур-гэну, кроме чисто рассудочной жалости, мое сердце не волнуется тем, что он меня любит. Или, вернее, я не думаю об этом человеке: его жизнь, его счастье, он сам – для меня совершенно безразличны.
4-го апреля, утром
Словечко от господина де Герселя. Какой-то эрцгерцог Петр, пишет он мне, потребовал его в Париж. Я грустна, я чувствую себя совсем ничтожной – какой-то Генриеттой Дерэм, дочерью управляющего в Фуршеттери, который украл у своего господина несколько десятков тысяч франков. Мне следует повторять это себе беспрестанно, чтобы успокоить свое сердце, пока мой господин, у которого я на жалованье, находится в обществе эрцгерцога Петра.
В то же время он оказал мне очень милое внимание, наскоро написав мне со станции письмо. Раз он так настойчиво просит меня написать ему, то я должна написать. Я попробовала, но чувствую, что не могу. Остановилась на первой же строке. Как назвать господина де Герселя? Вся фальшивость моего положения около него проявилась в этом: теперь я уже не могу обратиться к нему ни с каким именем.
Напрасны, напрасны все выкрики, которые я столько раз слышала в том маленьком, низшем обществе, где я живу, относительно уничтожения классовых преград, о современном равенстве. Никогда доселе классовые преграды не были так подчеркнуты, так ясно обозначены, как теперь, именно благодаря классовой розни.
Все, что, по мнению моих родителей, не хватало предкам де Герселя, может придать только большую важность единственной вещи, которая у него остается, – породе. Уж не одно ли только воображение, что я думаю про себя, будто я интеллигентна и свободна от предрассудков? То я воображаю, что ненавижу породу, то завидую ей… Мне нравится думать: «Я одинакова по существу с каким-нибудь де Герселем», но у Бургена такая претензия показалась бы мне только смешной.
В этот момент я чувствую себя злой и возмущенной. Я хотела бы, чтобы он никогда больше не возвращался сюда.
Пять часов
Мой друг, мой повелитель, прости меня за то, как я думала о тебе в это утро! Правда, что я не могу тебе писать, так как чувствую к тебе в одно и то же время и гордость, и нежность. Я боюсь не понравиться тебе и не хочу унижаться. Но то, что я не смею сказать тебе, я говорю здесь самой себе по секрету: я вся твоя, покорно, слепо! С самого детства я восхищалась тобой, искала тебя. И пусть это следствие того рабства, которому подчинили твои предки моих, что мне до того?! Мое рабство будет, по крайней мере, добровольным. Вернись! Никогда мои уста не признаются тебе, что я – твоя служанка. Но вернись: я хочу скорее отдаться во власть тебе…
5-го апреля, десять часов вечера
Весь этот день я провела в постели, измученная мигренью. С некоторого времени мне кажется, что мой мозг уже не так неподвижен и что я могу попробовать выразить несколько мыслей.
Начинаю вспоминать, что произошло. Итак, вот…
Бурген еще раз явился к нам этим утром, незадолго до полудня. Я только что вернулась с осмотра имения; меня застиг ливень, и я переодевала платье. Бургена приняла мама. Из своей комнаты я с нетерпением слышала их болтовню. Я поспешила выйти к ним. Когда Бурген увидел, что я выхожу в столовую, он замолчал и смутился. Мама пришла к нему на помощь.
– Вот месье Мишель, – сказала она мне, – он принес тебе записку от графа; он видел его вчера в Париже.
Я взяла конверт, который протянул мне Бурген, и, кажется, довольно-таки выдала себя, когда читала те несколько, строк, которые заключались в нем. Но сейчас же меня охватило детское желание остаться одной с этим письмом, и я отпустила Бургена: в моем эгоистическом счастье не было места сожалению к его разочарованной физиономии. Теперь, вспоминая, я вижу только взгляд, который он кинул мне ухода, взгляд отчаянья. Я вернулась в свою комнату и в течение нескольких минут жила только письмом, читая его, перечитывая, прикасаясь губами к буквам, к подписи.
В конце концов, меня позвала мать. Она была в нетерпении, говорила, что завтрак готов.
Я послушалась ее, спрятала письмо около своего сердца и села за стол. Я не понимала ни того, что ела, ни того, что говорила мать. В сотый раз она выговаривала мне мою холодность с помещиком из Тейльи и в сотый раз повторяла мне о выгодах этого прекрасного замужества:
– Ты могла бы быть с ним хоть вежливой… Ты удалила его словно трубочиста… А он еще взял на себя труд лично привезти тебе письмо от графа…
– Кстати, – спросила я, – как случилось, что месье де Герсель прислал мне это письмо через Бургена?
– У Бургена были дела с господином графом, – ответила мать. – Я думаю, дело идет о продаже Тейльи… Господину графу хочется иметь пруд, и уверяют, что если Бурген не женится на тебе, то он продаст имение и уедет отсюда.
Я ничего не ответила. Мать продолжала:
– Впрочем Бурген ничего не говорил мне об этом, и я не спрашивала его – это не касается меня, но он заставил-таки меня посмеяться, рассказав, как господин граф принял его в уборной и как он, Бурген, уходя от него, ошибся дверью и попал в комнату графа, где увидал хорошенькую белокурую даму, занимавшуюся своей прической. Вот-то граф рассердился!
Я уверена, что не изменяю ни одного слова в мамином рассказе: они запечатлелись в моем мозгу. После того как она сказала это, я совершенно не знаю, что было потом. Мама, ухаживавшая за мной весь день, уверяет, что около минуты я не могла выговорить ни слова, не могла двинуться, а потом поднял