– А знаешь ли ты, Иоганн, что за награду предложил принц горожанам за то, что они не сдали город испанцам? – вдруг спросил Золтан.
– Понятия не имею, – признался Шольц. – Денег?
– Подымай выше! – усмехнулся Хагг. – Он предложил им на выбор – или освобождение города от всех налогов на сто лет, или в их городе строится университет. И знаешь, похоже, они выберут университет.
– Да быть не может! Вот остолопы!
– Не-ет, Дважды-в-день, ничего ты не понимаешь. Во всех Нидерландах нет ни одного такого заведения, только в Гейдельберге, а это уже Германия. А не всем же по карману ехать за границу! Вот увидишь, они не прогадают. Они уже сейчас выбирают, кому послать приглашения (учёным, в смысле), чтобы они приехали сюда преподавать. Говорят, хотят позвать даже самого Эразма из Роттердама.
– Ну? А кто это?
Ялка слушала вполуха, сидя на берегу, смотрела на воду, на небо, на городские башни, на пролом в стене, на дальние валы разбитых дамб, на корабли и вспоминала. Вспоминала, как она вернулась и увидела опустевший костёр. Прошло больше двух суток с момента казни травника, а она всё никак не могла понять, что было, а чего не было. Сон, явь, видения – всё в её сознании перемешалось, стало неотличимым друг от друга. Старый мир, новый – она не могла понять, в котором все они теперь находятся, но Золтан Хагг был с ними и был жив, а между тем она отчётливо помнила, как он умер у неё на руках. Или ей приснилось? А может, это нынешняя жизнь ей снится? Ялка сидела и боялась шевельнуться, чтобы, не дай бог, случайно не пробудиться. Михелькин принёс ей миску густого горячего супа, неловко улыбнулся и ушёл. В последнее время они почти не разговаривали – в сущности, разговаривать было уже не о чем. Неподалёку Смитте рубил на дрова большое, принесённое волнами бревно. Толстяк теперь казался полностью нормальным, правда, то и дело замирал, прислушиваясь к себе, словно боялся, что безумие вернётся, но помнил ли он о том времени, когда был безумен? Ялка не спрашивала, а Смитте тряс обритой головой и возвращался к своему занятию.
Испанцы сняли осаду вечером того же дня, когда казнили травника. Вода прибывала так стремительно, что войска едва успели собраться и уйти, пока дороги окончательно не затопило. Испанцы бежали чуть ли не в панике. С ними ушли обозы, маркитанты, полевые бордели, все, кто их обслуживал, снабжал боеприпасами и продовольствием, искал среди них выгоду или пытался обжулить. Кто хотел, остался – испанцы никого не стали неволить. После полугодовой осады всем осточертело сидеть на месте. Ялка смотрела на проходящие мимо ряды пехоты, на едущую коннницу и видела затаённую радость на серых солдатских лицах: несмотря на потери и сожаление о победе, выскользнувшей из рук, они были рады перемене. Они уходили, оставляя сгнившие палатки, утонувшие в грязи кострища, затопленные рвы и окопы. Топали копыта, скрипели колёса повозок и лафетов, чавкали в грязи солдатские сапоги. Над головами полоскались отсыревшие знамёна, вздымались острия пик и лезвия алебард. Война уходила, и у всех было чувство, что скоро она уйдёт из Нидерландов навсегда.
Чуть в стороне у маленького костерка сидели Фриц, Октавия и Томас. Делать им особо было нечего, и все трое предавались размышлениям, что станут делать в будущем.
– Куда податься думаешь, а, Томас?
– Что мне думать, коль судьба моя предопределена, – рассеянно отвечал тот. – Я согрешил, но и другие согрешили. Куда подамся? Удалюсь обратно в монастырь, буду замаливать грех колдовства, ошибки инквизиции и делать так, чтобы католическая вера снова обрела утраченные добро и милосердие. Потом, коли на то будет воля божья, пойду по свету. Буду проповедовать, учить…
– Учить! – вспылил Фридрих. – Как же! Вот и будешь как этот твой испанец. Начнёшь, небось, искать еретиков. Ты так ничего и не понял. Твои католики – звери и ненасытные палачи. Я никогда не пойду на мир с ними!
– Легко отречься, если что-то исказилось, – философски возразил на это мальчишка в монашеской рясе, – труднее остаться, чтобы выправить. Папа пошёл на поводу у королей, и слуги Христовы претворили воздаяние в месть, а это плохо. Но я буду думать, как это исправить. Нам не искупить чужих грехов – пока это смог сделать только наш Господь Иисус Христос. Попробуем же искупить свои. Я не оставлю католичество, ибо не вижу, чем реформаты лучше нас, католиков.
– Кому куда, а мне вот маму надо разыскать, – задумчиво проговорил Фриц, вертя в руках Вервольфа. – Сестру и маму. Теперь меня не запугать, теперь-то я дознаюсь, куда их увезли, и разыщу их.
– Только не пытайся больше к-колдовать. Не выдержишь.
– Подумаешь! – Фриц подвигал браслет на запястье. – Понадобится, буду ворожить. Не остановишь.
– Ну и п-подохнешь.
– Надо будет, так подохну. Тебе-то что?
– Ты неисправим. Но я буду молиться за тебя.
Они ругались, как обычные мальчишки. Если бы не сан, подумала Кукушка, между ними вполне могла бы завязаться новая дружба или возродиться старая, которая была когда-то в детстве. Но ведь они едва ли помнили о ней.
Жива твоя мама, и сестрёнка жива, с горечью думала Ялка, смыкая веки. Тебе дико повезло, и ты как часть триединства уготовил им такое будущее, в котором их отпустят на свободу. Реформаты уже рушат застенки со всеми этими жуткими кандалами, дыбами, колодцами и маятниками… И хоть твоя сестричка никогда не сможет до конца оправиться от ужасов тюрьмы, она найдёт любимого, с которым проживёт всю жизнь и будет счастлива. А вот какой путь ты выбрал для себя, того не ведаю.
Октавия спала, завернувшись в большой плащ.
Ялка услышала шаги и обернулась. Позади стоял Михелькин и теребил рукав.
– Чего тебе? – спросила она.
– Я… – Белобрысый парень неловко повёл руками, словно не знал, куда их деть. – Ты… Я хотел с тобой поговорить.
– Так говори.
– Я всё обдумал, – начал тот. – Я поговорил с одним торговым капитаном. Он набирает команду, чтобы плыть в Африку, в Капскую колонию. Там благодатная земля, растёт виноград, есть оловянная руда и нет королей и наместников. Те, кто уехал туда, не пожалели. Плывём со мной! Я устроюсь на шахту, подкопим денег, заведём хозяйство. Мы можем быть счастливы. Я… – он сглотнул. – Я обещаю, что не брошу тебя и буду о тебе заботиться. Всегда-всегда.
Даже деревенской девчонке эти песни были знакомы: в последние годы о колонии на Kaap de Goede Hoop не говорил только ленивый.
– Спасибо, что хоть о любви не стал говорить, – горько сказала Ялка, – а то я уж думала, ты никогда не повзрослеешь.
Михелькин молчал, потупившись. Ялка закуталась в шаль.
– Послушай, Михелькин, – сказала она, – я устала. Так устала, что не знаю, как об этом и сказать. Не приведи господь тебе когда-нибудь так устать. Спасибо тебе за всё, что ты для меня сделал. Но я никуда не поеду. Останусь здесь, рожу ребёнка и сама его воспитаю. Хорошо, если это будет девочка, особенно такая же красивая, как ты, хотя мальчик – тоже неплохо. Но мне не нужно твоей помощи. Не беспокойся обо мне: я выдержу. Мы, женщины, выносливее вас, мужчин.
– Но…
– Уезжай, Михелькин, – перебила его девушка и устало закрыла глаза. – Африка – это хорошее решение. Там ты станешь настоящим мужчиной. Может, и счастье своё найдёшь. Уезжай.
– Но мы…
– Я – не твоё счастье. А ты – не моё. Да ты и сам это понимаешь. Ведь понимаешь же?
Михелькин закусил губу, огляделся, вынул из-за пазухи свёрток и протянул его девушке:
– Возьми. Пригодится.
Ялка приняла его и чуть не уронила – вещица внутри оказалась донельзя увесистой. Она развернула тряпку. Там оказался золотой браслет гномьей работы, тот самый. Ялка растерянно подняла взгляд на Михеля.
– Чем же ты заплатишь за место на корабле?
– Отработаю матросом или ещё как-нибудь. Не думай об этом. Тебе нужнее.
– Спасибо. Спасибо тебе.
Михелькин не ответил, развернулся, сжал кулаки и молча зашагал обратно на вершину, где стоял фургон, горел костёр и хрустели овсом лошади. На миг сердце девушки кольнула тонкая иголка сожаления. Может, и правда лучше уплыть в эту самую Африку, построить там дом, завести хозяйство и жить свободными? Но как бы ни был он ей мил и симпатичен, каким бы честным он ни сделался, прошлое всегда будет стоять между ними. Ялка понимала, на какую жертву он пошёл, когда полез за ней в провал подземного хода. Он искупил свой грех, но память о насилии, о боли, о предательстве была жива. Она была готова смириться с тем, что выносит его ребёнка, но была уверена: любви меж ними быть не может. Никогда.
Меж тем природа напомнила о себе – ей нужно было отойти. Ялка встала и пошла вдоль берега по мокрому песку. Солнце медленно поднималось. Сквозь воду, начинающую помаленьку становиться прозрачной, была видна трава, на дне маячили кусты и какие-то обломки. Солнечные лучи грели спину, а вот ноги мёрзли: башмаки, которые подыскала для девушки маркитантка, были старые и прохудившиеся.
Холм, затопленный морскими водами, образовал большой и вытянутый остров с крутым северным склоном. Другой склон представлял собой песчаный мыс, пологой дугой изгибавшийся к западу. Здесь росли деревья и кустарник. Дождь смыл мусор и нечистоты, хотя берег усеивали обломки, щепки, ветки и куски коры. Серебристые росчерки мелких рыбёшек мелькали в воде. Девушка шла, придерживая рукой живот. Шаг её был неловок, ноги, не отвыкшие от тяжести цепей, ступали медленно и осторожно. Деревянные кломпы со скрипом давили песок.
«Вот я и свободна, – думала Ялка. – Свободна от всего. От обещаний, от ненависти, от обязательств, от разлук, от любви… Но что мне делать с этой свободой?»
Ни море, ни небо, ни солнце не могли дать ей ответа на этот вопрос. Если раньше у неё были другие цели, теперь всё свелось к одному – родить, воспитать и не умереть от голода. Может, стоило возвратиться домой, к мачехе? Да уж, усмехнулась она, веселее не придумаешь: заявиться в дом (ещё и не родной), с пузом, как неудачливая coquine[134]