Кукушка — страница 23 из 125

 Al dispetto di Dio, potta si Dio![49] – выругался бородач, пересчитав монетки. – Этак у нас дело не пойдёт. Не иначе кукольные представления перестали быть диковиной. Что поделать! Всё меняется, и не всегда в лучшую сторону. Н-да… Однако так мы ничего не заработаем, и через три дня нас вышвырнут из гостиницы на улицу… Что это там за шум?

Со стороны канальной набережной донёсся барабанный бой, какие-то выкрики, и народ постепенно начал двигаться в ту сторону. Карл Барба торопливо побросал кукол обратно в сундук, подкатил бочонок к балагану и взобрался на него.

На них текла толпа. Впереди палач с помощниками тащил на верёвке грязную растрёпанную женщину. Вокруг толпилось множество других тёток, осыпавших её ругательствами.

– Porca Madonna! – воскликнул кукольник. – Фриц! Прикрой глаза малышке! А лучше уши.

– Но, господин Карабас… – пискнула Октавия, которой тоже хотелось посмотреть, и она тянула шею и подпрыгивала от любопытства.

– Прикрой, я сказал! А лучше отверни её лицом к стене – маленьким девочкам нельзя смотреть на такое непотребство…

Платье женщины было увешано красными лоскутьями, а на её шее, на цепях, висел тяжёлый «камень правосудия», из чего можно было заключить, что она была уличена в торговле собственными дочерьми. В толпе говорили, что её зовут Барбарой, что она замужем за Язоном Дарю и что должна переходить в этом одеянии с площади на площадь, пока вновь не вернётся на Большой рынок, где взойдёт на эшафот, уже воздвигнутый для неё. Едва процессия вступила на рынок и толпа образовала коридор, стал виден эшафот. Женщину привязали к столбу, и палач насыпал перед ней кучу земли и пучок травы, что должно было обозначать могилу. Прикрывать глаза девчушке всё время было нелепо, и свою долю зрелища Октавия успела углядеть. Примерно с час женщина стояла там, а толпа осыпала её насмешками, плевками и огрызками. Половина публики втихомолку поругивала губернатора за жестокость, а вторая сожалела, что несчастная – не ведьма, а то была б потеха и костёр. Потом палач отвязал женщину и вновь увёл. Кто-то сказал, что её уже бичевали в тюрьме.

Толпа помаленьку принялась расходиться.

– Они не любят испанцев… – заметил как бы между прочим Карл Барба. – Этим надо воспользоваться, пока они не разошлись. Фрицо!

– А?

– Хватай барабан и лупи что есть мочи.

– Да я не умею!

– Что тут уметь! Просто стучи, чтобы на тебя обратили внимание. А я сейчас…

И он нырнул в сундук.

Фриц пожал плечами, но спорить не стал, вместо этого послушно утвердил высокий барабан на бочке, взял в руку обе палочки, чтоб было громче, и принялся размеренно стучать, пока публика вновь не обратила взоры к балагану.

На сцену упала борода, а следом сверху показалась выпученная рожа господина Барбы. В одной руке он держал нечто длинное, мохнатое, из другой торчали кукольные руки-ноги.

– Почтеннейшая публика! – провозгласил Барба, обнажив в улыбке широкий ряд зубов, словно у него была четверть луны в голове. – Не спешите убегать, спешите видеть! Я вам расскажу историю, которая всем понравится, а если кого и обидит – дураку не привыкать, а умный сам с обидой справится!

Народ стал подтягиваться. Барба откашлялся и продолжил:

– Сие сказание моё гишпанское, игристое, как шампанское, не сиротское и не панское, а донкихотское и санчопанское. Вот на почин и есть зачин и для женщин, и для мужчин, и всё чин чином, а теперь за зачином начинаю свой сказ грешный аз!

На сцене показались чуть ли не все куклы, что были в сундуке: Фриц сбоку видел, что хозяин подвязал их к одной доске и теперь просто водил ею туда-сюда.

– Во граде Мадриде груда народу всякого роду, всякой твари по паре, разные люди и в разном ладе, вредные дяди и бледные леди.

У Мадридских у ворот

Правят девки хоровод.

Кровь у девушек горит,

И орут на весь Мадрид,

Во саду ли, в огороде

В Лопе-Вежьем переводе!

Карл-баас, не иначе, был волшебник: куклы двигались, встречались и раскланивались, в самом деле напоминая надутых испанцев, так кичившихся своею родословной и военными заслугами. Ни одна не стояла на месте. Борода служила частью декораций. В толпе захихикали.

Пока бородач говорил, на сцену опустилась ещё одна кукла, изображавшая Тарталью, – Карл-баас подвязал ему шнурком университетский балахон, сделав его похожим на сутану, а края четырёхугольной шапочки-менторки загнул так, чтобы она напоминала кардинальскую.

– И состоял там в поповском кадре поп-гололоб, по-ихнему падре, по имени Педро, умом немудрый, душою нещедрый, выдра выдрой, лахудра лахудрой!

Смешки переходили в откровенный хохот. Люди улюлюкали, свистели и показывали пальцем. Барба оказался прав: испанцев в Брюгге не любил никто. А бородач, вдохновлённый успехом, уже водил по сцене новую куклу, ранее, наверное, лежавшую на дне сундука – Фриц её никогда и не видел. Это оказалась собака, мохнатая, запылившаяся, но вполне узнаваемая.

– И был у него пёс-такса, нос – вакса, по-гишпански Эль-Кано. Вставал он рано, пил из фонтана, а есть не ел, не потому, что говел, а потому, что тот падре Педро, занудре-паскудре, был жадная гадина, неладная жадина, сам-то ел, а для Эль-Кано жалел…

Мохнатый чёрный пёс под эти комментарии совершал описываемые действия, вплоть до задирания ножки на угловой столбик, «падре Педро» то крутился в танце в обнимку со связкой сосисок, то хлебал из бутылки, то гонялся за псиной с дубиной. Бородач продолжал:

– Сидел падре в Мадриде. Глядел на корриду, ржал песню о Сиде, жрал олья-подриде, пил вино из бокала, сосал сладкое – сало, и всё ему мало, проел сыр до дыр, испачкал поповский мундир.

Вот сыр так сыр,

Вот пир так пир.

У меня всё есть,

А у таксы нема,

Я могу всё есть

Выше максимума́!

– Ох, и стало такое обидно, ох, и стало Эль-Кано завидно, и, не помня себя от злости, цапанул он полкости и бежать. Произнёс тут нечто падре про собачью мадре, что по-ихнему мать, схватил тут дубинку и убил псих псинку, и в яму закопал, и надпись написал, что во граде Мадриде падре в тесноте и обиде от такс. Так-с!

Фриц понял, что на сей раз кукольник попал в точку: народ не просто хохотал – он стонал от смеха! Зрители напирали, в задних рядах подпрыгивали, силясь разглядеть, что происходит, а выше всех, над хохотом толпы, над басом кукловода, серебристым колокольчиком звенел смех маленькой Октавии.

– Ну и дела, как сажа бела! – заканчивал Карл-баас. – А нас счастье не минь, а Педро аминь, а прочие сгинь! Дзинь![50]

Толпа захлопала и засвистела, на сцену балаганчика дождём посыпались монетки. Пара-тройка мальчишек бросились было подбирать, но Фриц был тут как тут: он выскочил первым, отогнал одних, показал кулак другим и принялся за дело.

– Ещё! – закричали в толпе. – Ещё давай! Ещё!

Пришлось повторить ещё два раза. Кукольник на ходу импровизировал, добавлял в текст соли и стихов, чтоб закрепить успех. Народ хохотал ещё пуще. Шляпу нагрузили так, что Октавия еле дотащила её.

– Va bene! – радостно вскричал Карл-баас, когда народ разошёлся и монетки подсчитали. – Вот это совсем другое дело! Надо будет завтра повторить это где-нибудь. Ещё два-три таких представления, и можно две недели не работать. Фрицо, помоги разобрать балаган. Где тачка? Тачка где?

Тачку спёрли, но даже это теперь не особо расстроило троицу. Один флорин из выручки пришлось потратить на покупку новой тачки, на неё погрузили сундук, трубу и балаганчик, после чего Карл Барба сам повёз её обратно, предоставив Фрицу тащить барабан. Дождь так и не пошёл, зонтик не понадобился.

Весь вечер Барба пировал. Он заказал яиц, толчёного гороху, сыру, жареного поросёнка, choesels[51] и большой пирог, себе – бутылку красного лувенского, а детям – сладких блинчиков, изюму и rystpap[52], велел подать всё это в комнату наверх и растопить там камин.

В двенадцать ночи разразилась страшная гроза, молнии сверкали на полнеба, вода потоками катилась по стеклу, по крыше будто камни грохотали. Во всех церквах звонили в колокола, чтобы отвадить молнию. Октавия забилась под кровать, откуда её еле выцарапали и постарались успокоить, прежде чем она успела спрятаться в шкафу. Поддавший кукольник извлёк свой геликон, зачем-то нацепил очки, пробормотал (кому – не ясно): «Вот я её сейчас!» – и принялся дудеть, стараясь попадать в такт грозовым раскатам. Теперь уже казалось, что корчму трясёт не только снаружи, но и изнутри. Никто ничего не понимал, постояльцы повыскакивали из постелей и забегали по коридору.

А в комнате, где поселился кукольник, горел камин и свечи; мальчик с девочкой, забравшись с головой под одеяло, встречали каждый удар грома восторженными взвизгами, а Карл Барба вторил трубным басом. Время от времени он останавливался перевести дух, делал добрый глоток из бутылки, вытирал платком вспотевший лоб и вдохновенно повторял:

– Это просто праздник какой-то!

Он так и уснул на сундуках, не сняв трубы, завернувшись в театральный занавес, похожий на волшебника в расшитой звёздами мантии. Фриц и Октавия остались на кровати, а когда гроза ушла, заснули тоже.

На следующий день встали поздно. Фриц спал плохо, то ли от переедания, то ли от избытка впечатлений. Почему-то всё время снился брат Себастьян, показывающий язык. Уснул он под утро, зато крепчайшим образом. Окна выходили на запад, солнце долго не заглядывало в комнату, а когда заглянуло, это было уже ни к чему. Позавтракав остатками вчерашнего пиршества, все трое собрались и двинулись на рынок.

В этот раз всех кукол решили не брать.