– Бертольд!
Монах аж присел и стал оглядываться, усердно притворяясь, что не замечает их обоих. Хагг замахал рукой:
– Шварц! Подойди сюда.
Брат Бертольд приблизился, опасливо косясь по сторонам. Руки его теребили рясу.
– Я, господин Золтан… меня это… настоятель… А что случилось?
По-прежнему поддерживая Смитте под руку, Хагг поманил монаха пальцем, а когда тот наклонился, жёстко взял его за вырез ворота и притянул к себе.
– Я тебе не Золтан! – прошипел он сквозь зубы. – Меня звать «мастер Людгер», или забыл? – Шварц глотнул и быстро закивал. – То-то же, – смягчился Хагг. – Ну-ка, помоги мне его поддержать.
– А что с ним… э-э… мастер Людгер?
– Да не знаю. Плохо.
Толстяка шатало, как сосну под ветром. Он мычал, тряс головой, клонился набок, лицо его сделалось белым, в уголках рта показалась пена, один глаз закрылся, второе веко дёргал тик, колени дрожали. Золтан взял его за руку – тот выдернул её. Золтан взялся за другую. Шварц отложил пилу, зашёл перехватить с другого бока. Оба уже собрались под руки вести его в лечебницу, как вдруг толстые, похожие на сосиски пальцы Смитте сомкнулись на запястье Золтана, и толстяк отчётливо и громко произнёс:
– Не надо, Хагг… Не надо. Я… сам.
Тупая боль пронзила сердце и ушла. Золтан весь похолодел, будто под ногами внезапно открылся колодец, обернулся и наткнулся на прямой, совершенно осмысленный взгляд, который никак не мог принадлежать сумасшедшему. Черты лица оформились и отвердели, это по-прежнему было лицо Смитте, но теперь оно приобрело другое, не его, какое-то чужое выражение, будто от него осталась – нет, не кожа – гибкая податливая маска, сквозь которую проступили истинные формы. Это было до того нелепо, неправдоподобно, что Золтан застыл соляным столпом, не в силах ни понять, ни осознать, что происходит, чувствуя только ужас и дурноту.
– Святые угодники… – Шварц выпустил руку Смитте и закрестился. Все наставления вылетели у него из головы: – Господин Золтан, что это с ним? Господин Золтан… что… это…
Изменилось, впрочем, не только выражение лица – толстяк стоял уверенно, без колебаний и шатаний, хватка пальцев сделалась тверда. А в следующее мгновенье он усмехнулся кривой и какой-то очень знакомой ухмылкой и… провёл рукой по лысой голове.
– Здравствуй, Золтан, – сказал он, глядя ему в глаза. – Наконец-то я тебя нашёл. – Он перевёл взгляд на монаха: – А, Шварц! Ты тоже здесь?
– Т-ты? – только и смог выдохнуть Хагг, боясь произнести любое имя. – Это… ты?
– Не я, – ответили ему. – Пока не я, но это… тоже способ. Я узнал его… когда сражался с ветром. – С этими словами «Смитте» огляделся. – Где Кукушка? Ты… нашёл её?
В горле его хрипело и булькало, толстяк не говорил слова – выталкивал их, как больной харкоту. Голос и манеру было не узнать, но что-то… что-то…
Хагг сглотнул.
– Нашёл, – сказал он. – Я её нашёл. Она здесь, вот в этом доме. А где ты?
Круглое, одутловатое лицо перекосила судорога.
– Хорошо, – сказал толстяк вместо ответа. – Это хорошо. Мне… трудно его держать, но теперь я знаю… Ах… Никак не вырваться, никак…
Тут он внезапно замер и умолк, уставивишись куда-то за спину обоим. Золтан проследил за его взглядом, но увидел только монастырский двор и виноградник, весь облитый красным заревом заката. Листья на лозинах только-только распустились. Пейзаж являл собой картину мирную и самую обыденную.
Не обращая внимания на вцепившихся в него людей, толстяк подался вперёд и сделал несколько шагов. Движенья навевали жуть, хотелось закричать, такие они были: одержимый двигался рывками, конвульсивно, с остановками и иноходью, вынося вперёд одновременно ногу и плечо. Остановился.
– Так вот… какие они… – проговорил он тихо и едва ли не с благоговением. – Да… Ради этого стоило… умереть…
– Кто «они»? – тупо спросил Золтан, тряхнул его за рукав, так как ответа не последовало, и ещё раз повторил: – Кто «они»?
– Цвета, – последовал ответ. Хагг вздрогнул. Обоим показалось – голос Смитте снова сел. А через миг лицо его задёргалось, он снова начал биться так, что Золтану и Шварцу пришлось повиснуть у толстяка на руках, потом внезапно замер.
– Я… ещё вернусь, – сказал он непослушными губами. И тотчас, словно лопнули невидимые нити, огонёк в его глазах потух, пухлое тело обмякло, лицо обрело прежнее овечье выражение. Перед ними вновь стоял, пуская слюни, полоумный Смитте – оболочка человека с мелкими, купированными мыслями, доставшимися ей в наследство от былого вора и налётчика. И только.
– Улитка-улитка, – тихо и просительно позвал он, глядя Золтану в глаза, – высунь рога…
И положил в рот палец.
– Господи Иисусе… – выдохнул Бертольд и дикими глазами посмотрел на Золтана.
Душила жуть. В глазах у Хагга потемнело, небо пошло колесом; он выпустил замурзанный рукав, рванул завязки ворота и медленно осел на каменные ступени.
К счастью, этого никто не видел, кроме Шварца.
А он был не в счёт.
– Эй, на пристани! Хёг тебя задери… Ты что, спишь, что ли? Эй! Принимай конец!
Старик Корнелис приоткрыл один глаз, приоткрыл второй и в следующий миг едва не сверзился с мостков: к причалу подходил корабль.
У трактира при плотине этаких ладей не видели уже лет десять. Было непонятно, как он пробрался в глубь страны по мелководью, где ходили только баржи-плоскодонки; развалистый, широкий, непохожий на обычные суда, он еле втискивался в узкое пространство старого канала, гнал волну, но шёл красиво, ходко, как лосось на нерест. Нос и корма, устроенные одинаково, позволяли в случае необходимости не разворачиваться в узком русле, а спокойно двигаться обратным ходом. Парус был спущен, мачта убрана, работали только вёсла. Над бортами мерно колыхались головы гребцов, а на носу, одной ногою опираясь на планширь, стоял детина в волосатой куртке, голубом плаще и ухмылялся во весь рот. У него были густые рыжеватые брови, толстая шея и крепкие плечи. Рост он имел исполинский. Длинные, светлые, ничем не покрытые волосы плескались на ветру, борода топорщилась, в синих глазах прыгали чёртики, в руках была канатная петля.
– Пресвятая Матерь Божья… – выдохнул мостовщик и протёр глаза. – Уж не викинги ли?!
Смятение и замешательство его можно было понять. Ещё свежа была память, как соседние датчане, свеи и другие скандинавы разоряли и держали в страхе всю Европу своими опустошительными набегами. Ещё звучали до сих пор в церквах слова молитвы: A furore Normannorum libera nos, o Domine!.. Что правда, то правда – викинги воспринимались как кара Господня, наряду с ураганами, мором и саранчой; северных людей боялись, даже если те ходили с миром и торговлей, и никто не в состоянии был изгнать их или хотя бы остановить грабежи. Непоседливый народ щедрой рукой разбрасывал по свету своих буйных сыновей. Мира с ними добивались дорогой ценой, если добивались вообще. И даже после того, как власть на скандинавских островах перешла в руки христианских королей, ратная доблесть, удаль и бесстрашие ценились ими много выше, чем рачительность и обывательство, а решимость – паче осторожности. Соблюдая в обществе мирские и церковные уставы, большинство из них в душе и в сердце оставались скрытыми язычниками и не боялись ни бога, ни чёрта, ни инквизиции, хотя предпочитали лишний раз не наступать на грабли.
Северяне раздражались легко при малейшей обиде, притом они меньше всего могли сносить несправедливость и не любили подчиняться отношениям, не соответствовавшим их гордому и независимому духу; оттого-то некоторые по удовольствию, другие – по принуждению, как нарушители общественной тишины, не ожидая безопасности и мира на родине, покидали её навсегда и искали убежища в других местах; многие, особенно такие, у которых не было ни дворов, ни какой-либо недвижимости, из страсти к путешествиям охотно уходили в другие страны – посмотреть, подраться и для поселения. В основном пришельцы были викинги, но были среди них и «ландманы» – переселенцы.
А этот вроде был торговец. Говоря иначе – «заключивший договор». Варяг.
– Держи! – тем временем ещё раз крикнул бородатый мореход, и верёвка, развивая кольца, шлёпнулась на дерево причала, аккурат к ногам старого лодочника. С перепугу сунув трубку в рот чашечкой книзу, Корнелис подскочил, схватил канат и заметался по причалу, топоча башмаками. Впрочем, торопиться было некуда: кнорр двигался против теченья, а трактир стоял на левом берегу, поэтому пирс для норвегов оказался справа, и причаливать пришлось со стороны штирборта; был риск поломать рулевое весло. Кормчий дал команду сбавить ход и подводил корабль медленно и осторожно; даже такой старик, как Корнелис, десять раз успел бы завести петлю на старое причальное бревно. Пока он отдувался, вытирал платком вспотевший лоб и стряхивал с груди просыпанный из трубки пепел, на корабле уже бросили грести и начали подтягиваться. Ещё мгновение – и предводитель спрыгнул на мостки, не дожидаясь окончания швартовки.
– Здорово, шляпа! – прогудел он, нагибаясь и заглядывая под широкие поля этой самой шляпы. – Ба! Корнелис, ты, что ли? Чего молчишь? Не узнаёшь меня?
Дед прищурился, заглядывая мореходу в лицо, и наконец произнёс с сомнением и недоверием:
– Господин Олав? Никак вы?
– Ах ты, старая ты брюква! – рассмеялся бородач. – Узнал! А шесть лет не виделись.
– Да уж, – признал Корнелис. Видно было, что он не в своей тарелке. – А говорили, будто вас того… – он сделал пальцами, – сожгли. Или повесили.
– Ха! – усмехнулся варяг. – Сожгли? Меня? Помру, тогда сожгут, а нынче пусть и не пытаются. Как вы тут живёте? Корчма, я смотрю, совсем развалилась. Ладно, хорош трепаться. Алоиза дома? Как она?
– Алоиза… видите ли… мнэ-э… – замялся Корнелис, кусая дёснами мундштук.
– Только не говори мне, что она не дождалась меня и вышла замуж! – Норвег покачал пальцем с показной суровостью, хотя улыбка оставалась прежней. – Я её характер знаю и всё равно не поверю. Ну? Чего стоишь столбом? Я вам подарки привёз, сейчас мои ребята выгрузят, покажи им, куда складывать.