Кукушка — страница 7 из 125

– Так?

– Так. – Алехандро, насупившись, сосредоточенно наблюдал за происходящим.

– А если так, тут надобен juez de lettras[13], чтобы засудить, а никакой не инквизитор, – торжествующе сказал Родригес, снова перебрал колоду, отыскал там короля и побил им обе карты. – Но тогда её наверняка утопят. (Он перевернул все три.) А padre Себастьяну… (тут он подобрал пикового туза и положил его поверх всех прочих) …padre Себастьяну этого не надо, он, должно быть, хочет разузнать, чего с ней там творилось, на поляне, а не в том хлеву, с Мигелем. Он потому и пришёл к местному аббату, чтобы делу раньше времени не дали ход. (К раскладу присоединился ещё один король.) А то, что Лиса не поймали, так и ладно: «Mas vole pajaro en mano que buitre volando»[14]. От нашей quadrillo[15] только и требуется, что быть наготове и перебить всех, кто мешает.

Он выложил рядком четыре десятки и валета червей, у которого даже на рисунке была какая-то пьяная рожа, навалился грудью на стол и умолк.

– Хм-м! – вынужден был признать Эскантадес и поскрёб ногтями выпирающий из-под распахнутого камзола живот. – Ну у тебя и голова, Альфонсо! А зачем нам сидеть и ждать полгода?

– Дурак ты, Санчо.

– Почему это я дурак?

– Нипочему. Подумай сам. Девчонка беременна?

– Беременна, – согласился тот.

– Вот и придётся ждать, чтоб посмотреть, кто народится. А это, если отсчитать от девяти по месяцам, получится никак не меньше, чем полгода.

– А-а…

– Ага. Наливай.

Они разлили и выпили. Санчес снова оглядел расклад.

– Да. Это ты понятно расписал. Ну ладно. А если всё-таки нам кто-то помешает?

– Кто?

– Ну не знаю. Всякое может быть.

Родригес подкрутил усы, подобрал туза, изображавшего в раскладе брата Себастьяна, усмехнулся и постучал по нему пальцем.

– Эту карту, compadre, вряд ли кто сумеет перебить.

– Серьёзно? – Санчес пошарил в картах, взял одну, перевернул и показал Родригесу: – А эта?

В руках у Эскантадеса был джокер.

* * *

…Две пары глаз смотрели вниз на монастырский двор; две пары: одни – мужские, светло-серые, как выцветшее дерево, полнились затаённой болью, вторые – женские, с пушистыми ресницами, с глубокой карей радужкой, устало-равнодушные, были пусты.

В монастыре её не трогали. Какая-то часть девушки ещё боялась – боли, пыток, холода, огня, неволи, одиночества, но в душе уже поселились онемение и безразличие. И если бы не зреющая у неё во чреве жизнь, маленькая, беспомощная, беззащитная, кто знает, что бы было. Может быть, она давно уже рассталась бы с жизнью. Не наложивши руки на себя, а просто бы ушла, ибо с этим миром её уже ничего не связывало. Когда она поняла, что беременна, она ждала каких-то материнских чувств, ждала, когда её душа наполнится любовью, нежностью, ждала, ждала, но ничего не приходило. Не мучили её и мысли о себе на тему «Боже, какой ужас: я скоро стану похожей на веретено!», обычные для женщин, забеременевших в первый раз. Что до всего остального, то тут госпожа Белладонна была совершенно права: здоровому юному телу требовались только отдых и покой. Высокий не солгал: все её хвори отступили. Холод и снег канули в прошлое, сменившись солнцем и дождём, дороги превратились в страшный сон, над головой была надёжная крыша, а монастырские бани помогли избавиться от блох и вшей, так донимавших странников в пути. Дверь, отрезавшая девушку от мира, мало что изменила в её нынешнем положении – ну куда бы она сейчас пошла, куда? Домой, где про неё давно забыли? В трактирчик к тётке Вильгельмине, зарабатывать кусок вязанием? К базарной повитухе с опустевшими глазами, помогающей девчонкам избавляться от ненужного ребёнка? Нет, сейчас ей было некуда идти.

Но одно чувство всё же к ней пришло. По большому счёту Ялке было всё равно, что с нею будет. С нею, но не с ребёнком. Всё равно кто, мальчик ли, девочка, он не должен был умереть. Беспокойство не давало ей свалиться в эту пропасть. Не давало свалиться, но и только.

Её больше не били и не унижали. Брат Себастьян молчал, не угрожал и не запугивал, а после первого, довольно обстоятельного допроса, на котором Ялка не сказала ничего, почти не говорил с нею. Сейчас она думала, что, если б говорил, ей было б легче. Быть может, это тоже было частью замысла доминиканца.

О чуде, от которого произошёл такой сыр-бор, она не вспоминала – объяснить его монахам Ялка не смогла бы, да и не хотела, а других причин думать об этом у неё не было. Бледная и бессловесная, она стояла у окна, отрешённо глядя на двор и положив ладони на живот, который всё никак не округлялся. Окно ей позволяли открывать. Тянуло холодом, но так ей было легче: от свежего воздуха отступала тошнота. Госпожа Белладонна сказала ей, что надо потерпеть – недомогание скоро должно пройти.

Завтрак на столе в очередной раз остался нетронутым.

Глаза с другой стороны двора, серые, мужские глаза, принадлежали Михелькину, простому парню из фламандской деревушки, бросившемуся за испанскими солдатами и их предводителем, чтобы отыскать свою обидчицу, а им помочь настичь добычу.

Он отыскал.

Они настигли.

Михелькин ненавидел себя за это.

За эти два-три месяца в нём что-то изменилось, и он никак не мог определить, сломалось это «что-то» или проросло. Нормальный взрослый парень, уже не мальчик, но и не мужчина, он никак не ожидал, что так тяжело перенесёт известие о тягости своей мимолётной подружки. Мало ли кто, мало ли с кем – такая уж у женщины природа, что приходится рожать, тут ничего не поделать. Наверняка у многих было так, что понесла деваха, с которой только малость повалялись на траве, что тут такого? Всякое бывает. Но сейчас, когда он своими руками загнал девушку в ловушку, он чувствовал себя последним подлецом и перед ней, и пред собой. Такого с ним раньше не случалось.

Бог знает, на что он надеялся, когда предлагал монаху и солдатам свою помощь в отыскании девчонки. Думал, что её допросят и отпустят? Или передадут ему? А что потом? Он что, её побил бы? Оттаскал за волосы? Второй раз поимел? Ударил бы ножом, как сделала она? При воспоминании об ударе шрам под рёбрами заныл, Михель потёр живот, поморщился и снова бросил взгляд на монастырский двор, где прогуливались и о чём-то разговаривали настоятель и брат Себастьян (последнего было легко отличить от других монахов по цвету и покрою рясы, а разговаривал он, скорее всего, с аббатом, братом Микаэлем, в некотором роде тёзкой Михелькина). Возле озерка виднелась крупная фигура Смитте с лысой головой.

Весть о внезапном будущем отцовстве была всего лишь первым из откровений, снизошедших за последние три месяца на Михеля, но вряд ли многое бы изменилось, не случись подобного. Хотя ребёнок, эта маленькая жизнь, в возникновении которой был отчасти виноват и он, тоже сыграл свою роль.

Это он попался в ловушку, он, Михель, а вовсе не девчонка. Это был капкан, который он отныне обречён носить в своей душе, его карманная тюрьма, его невидимые цепи. Промолчи он тогда в трактире, не скажи испанцам ничего про девушку и свою рану, и в худшем случае её посчитали бы обманутой жертвой, а теперь…

Михелькин прерывисто вздохнул и закусил губу. Ему хотелось сделать себе больно, как-нибудь отвлечься от того огня, который жёг его изнутри. Что бы теперь ни случилось, оправдали бы его раз сто иль двести, Михель понимал, что ничего от этого не изменится.

Душу, как лапу, ему не отгрызть.

Наверное, в этом не было ничего особенного, и человек постарше, умудрённый опытом, легко бы объяснил ему, в чём дело, но такого человека рядом не было: солдат интересовали только выпивка, оружие и бабы (именно в таком порядке), а монаху Михелькин довериться боялся. А между тем зачастую лишь умение чувствовать чужую боль, умение сопереживать и отделяет детский ум от взрослого. Михелькин ещё не понимал, только чувствовал, как из юнца становится мужчиной, как обезьянье ухарство, задиристость, рисовочка и подражание сверстникам уступают место здравомыслию, тревоге и ответственности за свои поступки и решения. Запоздалое раскаяние было следствием, но не причиной.

Но и сейчас он не знал, прав он или нет. Что, если девушка в самом деле была ведьмой? В самом деле помогала травнику в его бесовских игрищах, а Сатане пособничала низвергать людские души вниз, в Инферно, в самом деле была дьявольским суккубом, сосудом мерзости и греха, что тогда?

Мерзости… греха…

Михелькин опустил веки и прижался головой к вспотевшему стеклу в надежде остудить разгорячённый лоб. Сердце колотилось как бешеное, оконная полоска переплёта сероватого свинца глубоко вдавилась в переносицу. Отстраняться он не стал, решил терпеть. Кулаки его сжались. Это ЕГО греха и мерзости она была сосудом. Это за ЕГО грехи с ней приключилась эта мерзость. Что было в том лесу, ещё предстояло разобраться. Но в одном он был уверен.

– Это мой ребёнок, – сдавленно сказал он сам себе и несколько раз повторил, словно пробуя слово на вкус: – Мой, мой. Я никому его не отдам.

Михель открыл глаза и вздрогнул, наткнувшись на взгляд своего отражения с той стороны. Лицо было его и в то же время будто не его – какое-то прозрачное и бледное, разбавленное светом дня; оно молчало, напряжённо глядя на Михеля, и будто чего-то ждало.

– Я должен что-то сделать, – сказал он.

Отражение повторило.

* * *

– Многие считают, что куклы годятся только для забавы малышни. Аб-со-лютная чушь! Мой юный друг, я скажу тебе прямо: куклы могут многое. Почти всё, что могут люди. Если, конечно, их должным образом направить. Но ведь и о людях можно сказать то же самое! Si. Ну-ка передай мне вон тот нож.

Отлаженная и поставленная на ровный киль «Жанетта» неторопливо двигалась на север. Плеск воды успокаивал. От окрестных полей тянуло запахом оттаявшей земли.