– Не богохульствуй, лучше помолись!
– Эй, там! Despacio![111] – рявкнул профос в их сторону.
Хосе-Фернандес угрюмо теребил себя за бороду. Обернулся к Родригесу.
– Какое знакомое лицо, – сказал он. – Где я мог его видеть?
– Не знаю, – словно со стороны услышал Родригес собственный голос. Ноги его сделались ватными.
А Мануэль ничего не сказал.
В аудитории было холодно, облезлые колонны серого песчаника поддерживали низкий подвальный свод. Стены были в потёках селитры. Ученики нещадно мёрзли. Бенедикт ван Боотс в этом смысле не отличался от остальных: он застегнул куртку на все пряжки, пуговицы и крючки, покашливал и дул в кулак. От свинцового карандаша стекленели пальцы, приходилось отогревать их за пазухой. Ныла ссадина под глазом.
Прошло больше года с тех пор, как его отец, Норберт ван Боотс, снабдил сына небольшой денежной суммой, пополнил запас красок и кисточек и дал ему свой плащ на меху и отцовское благословение на поездку в Лейден для учёбы в классе господина Сваненбюрха. Флорины быстро кончились – ушли за аренду чердака, перекочевали в кошелёк к мастеру, истаяли в студенческих пирушках и походах по девицам; краски с кисточками делали своё дело, но и только; отчее благословение, конечно, осеняло и поддерживало юношу на тернистом пути начинающего живописца, но в повседневной жизни от него было мало пользы. А вот без плаща процесс обучения премудростям художества и графики вполне мог сделаться мучительным. Сейчас, по крайней мере, хоть шея и плечи не мёрзли.
В разгар лета подвалы хранили прохладу. Жители пользовались этим, чтобы хранить битую птицу и рыбу, а также вино и пиво. К весне закрома опустели – уже по крайней мере месяц все питались одною картошкою. Запасы этого непопулярного овоща неожиданно стали для горожан настоящим спасением. Сперва, когда начали кончаться другие продукты, хозяйки состязались в умении готовить земляные яблоки, изобретали новые блюда и при встрече долго обсказывали друг дружке разные рецепты: «…и тушить на среднем огне, с салом и петрушкой, ни в коем случае не на большом и не на малом – слышишь – боже упаси!» Затем, когда подвело животы, стало не до изысков. Картофель ели варёным, с кожурой, без сала, и никто не жаловался. Лейденцы взирали с осаждённых стен на вытоптанные поля и ближние леса, в которых испанцы съели всё живое, но держались из последних сил.
Когда Бенедикт прибыл в этот город, никто не думал, что начнётся осада. Все говорили о ней, но где не говорили? Когда ж испанцы в самом деле осадили Лейден, они не ожидали, что этот слабый, плохо укреплённый городок решится оказать такое крайнее сопротивление. Горожане сумели отбить несколько первых, самых яростных атак и долго хорохорились, подначивали друг дружку, опрокидывали кружки в погребках и тавернах, а потом собирались на площадях, где говорили речи, кидали шапки и грозились закидать ими испанцев. В оружейных мастерских ковали оружие и раздавали его всем желающим. Все ходили радостные, возбуждённые и злые, со дня на день ожидая подхода войск Оранского. Бенедикт хотя и обзавёлся шпагой, по причине близорукости, врождённой хлипкости и чужеземного происхождения в боях участия не принимал, но сразу примкнул к сочувствующим, вместе с ними пил для храбрости и за победу, стыдил паникёров и стоял на городской стене, через очки наблюдая, как войска идут на приступ под воинственные крики «Сантьяго!» и откатываются назад под градом камней, стрел и не менее воинственные крики «Да здравствует гёз!». Ветер трепал его волосы, развевал его плащ, и он чувствовал себя сильным и мужественным, хотя втягивал голову в плечи, когда вокруг свистели пули и стрелы, вздрагивал при каждом залпе аркебуз и с бьющимся сердцем делал зарисовки. Раз он отошёл, его мольберт продырявила пуля, и он гордился этой дыркой, как настоящим ранением.
Но проходили месяцы, а помощи всё не было – принц был разбит на суше, под его рукой остались только северные острова и кучка городов на побережье. Лишённый продовольствия, добрых вестей и надежды, Лейден сделался уныл и сер, а его жители замкнулись, стали мрачными, всё чаще огрызались и посматривали косо на немецкого художника. Выбора у них не было: лейденцы знали, что их ждёт, коль город будет завоёван, ещё свежа была в их памяти ужаснейшая участь Гарлема, взятого после семимесячной осады кровавым приспешником Альбы доном Фадрике, Гарлема, жители коего были повешены и потоплены без различия пола и возраста. Лейденцы говорили, что будут защищаться дотоле, пока останется у них пища, и что в случае крайности они съедят свою левую руку, чтобы драться правою.
Было страшно. И всё равно Бенедикт обожал этот город с его маленькими каналами и площадями. Он влюбился в острые силуэты его готических церквей – Синт-Питерскерк с пятью величественными нефами и Хохландсе-керк, когда-то перестроенную из часовни Святого Панкраса, в каменные кружева городской ратуши, в людные набережные канала Рапенбург, в замок Харальда-датчанина на острове и в здание Весов на рыбном рынке, в громаду старой тюрьмы Гравенстен с красно-белыми ставнями, за которой так удобно устраивать дуэли, в шумный порт на главном Рейнском рукаве, который опустел с осадой; он зауважал его мужественных сынов и без памяти втрескался в его пылких дочерей, которые умели так заразительно смеяться и дарить свою любовь ему, нескладному носатому германцу в роговых очках. Юность, буйная студенческая юность щедро даровала ему свои свежие, хотя и горьковатые плоды, оставляющие на губах привкус шального ветра, синего порохового дыма, поцелуев, красок и варёного картофеля с петрушкой, того самого, который на среднем огне «…и ни в коем случае не на большом, и не на малом – слышишь – боже упаси!».
По сравнению с этим учёба в классе живописи казалась чем-то нудным и второстепенным. Но господин Сваненбюрх даже в войну никому не давал поблажек и являлся на занятия застёгнутый на все пуговицы, важный, желчный, преисполненный достоинства, и требовал того же от студентов.
Ученики рассаживались по местам, некоторые сосали трубки, хотя курить не дозволялось. Бенедикт вошёл, помахал двоим-троим друзьям, обнялся с Францем, Яном и Корнелисом, похлопал по спине юного Лукаса – тот опять дремал. Рядом с ним сидел Ромейн, помешанный на моде и уже мечтательно рисующий кокетливую женскую головку в уголке листа; Бенедикт дал ему щелбан, увернулся от ответного удара линейкой, показал нос и по ходу дела заприметил какого-то незнакомого светловолосого парня в уголке, возле колонны, очевидно, новичка – хотя откуда взяться новому ученику в осаждённом городе? Должно быть, это был студент из медиков, которые присутствовали тоже – человек двенадцать. Рядом с ним скучал Эмманюэл – худой чахоточный брабантец лет пятнадцати, предпочитающий портретам жанровые сценки и диковинные интерьеры. Особо замечатльными – просто живыми – у него получались зарисовки старого рыбного рынка, Висмаркта. Бенедикт сделал в памяти пометку подойти и расспросить его о белобрысом, раскрыл мольберт со знаменитой дыркой, разложил на полочке карандаши и уголь, тронул ссадину под глазом, завернулся в плащ и стал ждать.
Сегодня был урок анатомии. На столе возле кафедры, накрытое полотнищем, лежало человеческое тело; снаружи виднелись только голые жёлтые пятки. Из-за осады недостатка в мертвецах не было: уж на это дело у войны хватало щедрости. Анатомический театр, да ещё театр военных действий – такова была единственная жатва Мельпомены в эти дни, обильная, кровавая и вряд ли благодатная. Но публичное вскрытие и зарисовка попахивали святотатством, как ни посмотри, да и не каждый родственник согласится отдать родного человека наглым школярам для выдирания кишок. Как правило, их сразу хоронили. То же и заразные больные. Другое дело чей-нибудь бесхозный труп, как в этот раз.
Над самым ухом раздалось вдруг жизнерадостное: «Салют, Бенедикт!», кто-то хлопнул его по плечу, и на скамейку плюхнулся Рем. Расплылся в улыбке, подмигнул, скинул с плеч мольберт и начал устанавливать треногу.
– Где глаз подбил? – осведомился он.
– А, – небрежно отмахнулся Бенедикт. – Испанская пуля.
– Такая же, как на мольберте? Хех! Шучу, шучу. Чего дрожишь? Первый раз на вскрытии?
– Первый раз, – признался Бенедикт. – Только я не боюсь. Это от холода.
– Хех! Все так говорят, – усмехнулся Рем, сноровисто раскладывая стойки и перекладины и вгоняя деревянные штырьки в пазы. – Я тоже в первый раз дрожал, как цуцик. Я был в Амстердаме – помнишь, я рассказывал, как ездил туда с отцом? Ах, Амстердам! – мечтательно вздохнул он и достал трубку. – Потрясное местечко, не чета нашему Лейдену! Так вот, было это в январе, за три года до войны. Как раз накануне казнили Ариса Киндта – ох и знатный был ворюга! А труп его отдали для публичного вскрытия в зале собраний гильдии хирургов. Я тогда учился анатомии у доктора Тульпа и тоже пошёл посмотреть. Так там такое случилось! Был там один дядька, врач, хирург. Нет, ты слушай, слушай: он привёз учеников, а многие были из купеческих семей – брезгливые такие белоручки. Так они только морщились, отворачивались и плевались. Не хотели смотреть, в общем. Тогда их учитель рассвирепел и приказал им… – тут Рем прервался, чтобы прикурить от свечки, – приказал…
– Что? Что он приказал?
Рем огляделся, наклонился к Бенедикту и поведал заговорщическим шёпотом:
– Он приказал им рвать трупы зубами!
Бенедикт отшатнулся.
– Быть того не может!
– Истинный крест! Вот как сейчас тебя, сижу и вижу: рвали как миленькие! Все тогда опешили, уйма народу в обморок хлопнулась… кроме меня, конечно.
Бенедикта передёрнуло.
– Да всё равно не верю!
– Ну, верить или не верить – твоё дело, а я рассказал.
Рем откинулся назад, полюбовался установленным мольбертом и с довольным видом затянулся трубочкой. Бенедикт ощутил облегчение и вместе с ним тоску. Что да, то да: застать подобную сцену – это не каждому дано. Везёт же некоторым! С другой стороны, избави бог от такого зрелища! Он представил себе, как мордатые купеческие сынки, кривясь и морщась, впиваются зубами в мёртвую плоть, и не знал, смеяться ему или плакать. Да… Наверное, это было самое потрясающее, что можно увидеть в медицинском деле, удивительнее зрелища представить невозможно.