ает. Вы еще запах кофе прибавьте и, бывает что, бекона ручной резки – и вот вам самый что ни на есть наилучший способ начать день.
Короче, такой вот у нас Миллер. Там-то все и пошло вразнос. Забавно – я жил-то бок о бок с Джоном Леманном, я поговорить вот удавалось разве что у Миллера. Дома-то – ладно что от крыльца до крыльца докричаться можно – все по большей части дела фермерские, день-деньской, до самого вечера. А у Джона семья, всем чего-то надо, так что времени лясы точить со мной у него никогда не хватало. Я-то один жил и тоже все большей частью в бегах, так что встречались мы друг на дружку поглядеть да поговорить все больше после сева, вот такими вот поздними утрами у Миллера. Думаю, он и туда бы не приходил, если б не я – а так хоть подружимся немного, побалакаем, туда-сюда. Я это все очень ценил.
Я тут иногда думаю: он ведь тоже наверняка знал, как неровно я дышу к Кэрри, все эти годы. Может, и лучше, чем она сама, знал. Но я никогда ни словом об этом не обмолвился – ни им двоим, ни какой еще живой душе. Такого я бы просто не сделал, ни в жисть.
Я всегда любил эти утра с ним у Миллера… но особенно те несколько последних разов. Мы просто сидели с ним, болтали и пили этот кофе. Господь всемогущий, как хорошо я это все помню!
И утрата от этого только еще горше.
Есть такие вещи – ты от них, в конце концов, с ума сбрендишь, если будешь в себе таить. Вот прямо совсем чокнешься. Так что, думаю, лучше всего рассказать историю, и неважно, насколько от этого больно – сказать все как есть, вытащить наружу, может, хоть так удастся с ней разобраться. Надо правда будет сразу же сказать: Джонова история меня за живое задела и, чего уж греха таить, напугала.
Ну, в общем так. В конце октября на маленькой ферме дел не то чтобы слишком много: разве что яблоки доубрать да землю под следующий год подготовить, так пару недель в этом конкретном октябре я регулярно наведывался к Миллеру позавтракать с Джоном Леманном да потолковать за кофием. По большей части так, время провести. О первую неделю Джон частенько заявлялся вместе с Кэрри, так что мы все вместе сидели – хорошие были утра. Все как обычно: про фермерские дела перетирали, про охоту; я Кэрри подначивал, да на ужин к ним набивался как-нибудь. Ну и донабивался. Кэрри Леманн, она, я вам скажу, женщина была любезнейшая, добрейшая, самая приветливая из всех, каких я только знал – это уж как пить дать. И – это уже не самая важная вещь на земле, но я все-таки скажу: глаза у нее были такие красивые-красивые, светло-голубые. Те несколько последних раз, что я ее у Миллера видел – я их до сих пор помню. Это вроде как сумма всех наших встреч, когда мне раньше случалось оказаться с нею рядом. Ну, вроде как они были совсем настоящие, а те, прошлые – почти что сны. Не знаю… не могу сказать в точности, чтобы было сразу понятно, как я внутри себя чувствую – не из таковских я.
В общем, потом они стали приходить к Миллеру пореже. Зима уже была не за горами, похолодало ужас как: наверное, им было проще дома сидеть, когда холода ударили. Ничего необычного, я хочу сказать, в этом не было.
А потом случился тот последний раз, когда я видел Кэрри. У нас почти неделю ливмя лило: то примется, то уймется, но лило. Студено было и сыро, и вся эта вода прямиком в Сасквеханну пошла, пока ее не вздуло, как никогда на моей памяти. Я имею в виду, река правда была высока. А мы как раз сидели у Миллера, совсем как всегда.
Правда, на этот раз с Кэрри что-то было капитально не так – сейчас-то это ясно как день. Она к кофе почти что и не притронулась совсем, вот даже прямо не прикоснулась, и в разговоре как-то совсем не участвовала, сколь бы мы ни пытались ее втянуть. И все при этом как-то волновалась и беспокоилась.
А потом и говорит:
– Джон, нам бы домой надо.
Пора, говорит, нам домой. А они вообще-то только пришли. Я прямо не знал, что и думать – они же правда вот только пришли, минут десять назад. И она такая вся нервная сидела, когда говорила, и мысли у нее были где-то далеко. Но я лезть не стал.
– Джон, вода поднимается. – Кэрри уже прямо просила. – Она уже почти совсем высоко. Нам бы домой идти. Когда вода так высоко, надо дома быть – небезопасно это, сам знаешь.
И синие ее глаза стали какие-то старые и блестящие, когда она сказала тихо:
– Река-то уже до самого дома дошла. Достаточно высоко, чтобы оно…
Тут она сама себя за язык-то прикусила и глаза отвела.
Бог ты мой, она и вправду сидела, вся чего-то боялась!
А Джон, он на нее посмотрел так, будто не знал, что ей на это сказать. И тоже глаза отвел. Попробовал было еще о чем-то балакать со мной, но вы бы видели, какой он был смущенный и беспомощный тогда.
А Кэрри, она стала совсем тихая и только глядела на него молящим взглядом. Когда она снова рот раскрыла, так могла только бормотать, и все про высокую воду, какая та опасная и что беды от нее не оберешься – и как им надо скорее домой, чтобы там ничего не пострадало, и как она за них обоих боится… и всякое такое прочее, еще бредовее. И все это – эдак тихо, обрывками, так что даже фразы у нее не заканчивались. Мне было Джона ужасно жалко, и за Кэрри чего-то тревожно. Что-то с ней было совсем не так. Она ненормально себя вела, хоть по своим меркам, хоть по каким хошь – неправильно это, вот так говорить. Слишком она была испуганная – а всего-то ведь дождь и вода в реке поднимается.
В конце концов, Джон эдак рукой ее приобнял да и пошел с нею вон от Миллера. А по пути наклонился и в макушку поцеловал, легонько. Меня это так тронуло, эта любовь его, такая обычная, привычная, как будто так и надо. Он даже, помнится, не оглянулся.
Нет, Джон-то потом еще несколько раз к Миллеру приходил, да только был он какой-то далекий при этом. Просто сидел там, тихий, молчал. Кэрри больше с собой не приводил и на вопросы о ней не отвечал, если кто спрашивал. А потом просто отваливал, будто решал, что на фига он вообще пришел, плохая это была идея. И делал так почти каждый раз.
Кэрри мы так больше никогда и не видали. Нет, сэр, живой я ее с того дня больше не видел.
Было что-то такое странное в воздухе… Забавное такое чувство – ну, вы знаете, как это бывает.
Вот сидишь, бывалоча, вечером на крыльце – неважно, как на дворе холодно, я холодную погоду люблю – и просматривается оно все оттудова аж до Джоновой фермы. Я под конец заметил, что там у них свет горит всегда только на кухне, а наверху – нет. Никогда наверху нету света. А как-то раз, когда мне чего-то не спалось, я в три утра из окна выглянул – так свет, представляете, горел. Ни один фермер в такой час не бодрствует, вы уж мне поверьте. Такого попросту не бывает.
А потом Джон перестал приходить в лавку.
Ну, одно цепляется за другое: в общем, я решил, что у соседей что-то неладное стряслось. Вообразил, что вдруг Кэрри серьезно больна или вроде того. Черт, мы вообще-то все тут старые. Вот я и подумал зайти к ним, повидать, узнать, может, чем подсобить надо. Это почти любому в мире покажется самым нормальным делом, но вы понимайте: у нас, в Гарлоковой Излучине, такое вот вмешательство в личные дела – это очень серьезно; мы тут друг друга лишний раз не беспокоим и навестить не заходим, если нас сперва не позвали. Мы друг друга уважаем и оставляем в покое – держим, так сказать, дистанцию. Но, в конце концов, мне уже терпеть было невмоготу… не мог я оставаться ни при чем, хоть ты тресни, и вот как-то в субботу, поздно вечером, пришел к ним на крыльцо да в дверь и постучал. Никто не ответил. Мне это показалось не к добру, так что вскоре я уже колотил в дверь что было силы. Меня прямо тряхануло, когда Джон все-таки открыл – так, чуть-чуть приотворил эту чертову дверь. В проем я разглядел его кухонный стол – весь в грязной посуде да протухшей еде. В раковине еще гора посуды громоздилась – да и вся кухня выглядела несусветно грязной, прямо-таки заросшей грязью. Да и у Джона видок был такой же одичавший, нечистый. Башка была совсем в беспорядке, рожа бритвы просила, и уже давно. Выглядел он ну совсем не в свой тарелке.
Вот так он и стоял там, дверь только чуточку приоткрыв, вроде как выглядывал, будто боялся, что я возьму да и войду. Тут-то я и смекнул, что что-то не так – потому друзья так друг с другом не поступают. Он еще головой медленно эдак качал, вперед-назад, и уже даже дверь закрывать начал, будто вовсе меня не знал.
– Не велено мне никого внутрь пускать, – вот так вот прямо и сказал.
И голос у него был слабый и перепуганный.
– Нельзя мне, – молвил.
– Джон, – вмешался тут я, – ты должен меня впустить.
Что-то было неправильно, совсем неправильно.
– Я поговорить с тобой хочу, Джон, – сказал я. – Давай уже, пусти меня.
И я начал было уже толкать дверь, как он успел ее захлопнуть – и ничего я поделать не успел. А свет в кухне тут же погас, и весь дом как есть погрузился во тьму. Еще минуту или две я так на крыльце и простоял – все себя по кускам собирал. Совсем я тогда струхнул. И вот, сэр, что я вам скажу: следующее, что я сделал, это обошел кругом дома и заглянул в каждое окно, до какого дотянулся, да только ничего не разглядел, потому как света нигде не было. Ставни я тоже попробовал, но все оказались заперты; и все три двери, и даже ту, которая в подвал – но так ничего и не добился.
Как будто в доме годами никто не жил… Я стоял там, в темноте, и все кругом было тихо – только ночной ветер дул эдак легонько.
Река и правда прибывала, тихо ползла вверх по склону на задах дома. И звук такой хлюпающий, тяжелый издавала – очень зловеще выходило.
В животе у меня крутило болью, пот катился градом, хотя было совсем не жарко. Не иначе как что-то действительно скверное случилось с Кэрри и Джоном. Что именно, я даже гадать не хотел.
Весь следующий день и всю ночь у Джона на участке никакого движения не было. Я все время о нем думал и решил покамест ничего никому не говорить. Дело-то на самом деле было совсем не мое. И вообще, если уж на то пошло, ничего уж совсем необычного-то и не происходило – так, страхи какие-то нелепые.