Культура Древнего Рима. Том I — страница 76 из 90

т как очевидец: лицо у этого кентавра человеческое, только очень страшное, руки и пальцы волосатые, ребра срослись с животом. У него конские копыта и ярко-рыжая грива, впрочем, от бальзамирования она почернела, как и кожа. Роста он не такого большого, как его изображают, но и не малого. Продолжая тему кентавра, Флегонт пишет: «Говорят, что в этом городе встречались и другие гиппокентавры. А если кто не верит, то он может увидеть воочию того, который был прислан в Рим; он находится в императорских хранилищах, набальзамированный, как я уже сказал».

Среди источников Флегонта А. Джаннини называет Гесиода, Каллимаха, Дикеарха, Клеарха, историка Гиппострата[170]; Гиерона и Антисфена упоминает сам Флегонт, затем следуют Антигон, Кратер, Мегасфен, Аполлоний-грамматик (гл. 11–17); кроме того, часть случаев Флегонт описывает как очевидец (гл. 9, 15, 34).

Если нельзя с уверенностью утверждать факта сознательного вымысла хотя бы одного сюжета Флегонта, то, во всяком случае, вполне естественно предположить, что автор использовал широко распространенные сюжеты (ср. VII кн. «Естественной истории» Плиния о человеке и различных аномалиях человеческой природы), а также рассказы, имевшие хождение среди самых разных слоев населения о душах, являющихся после смерти, о демонах-вампирах, к которым охотно прибегали и авторы романов о чудесах вроде Антония Диогена. Фотий пересказывает одно из произведений Николая Дамасского, которое содержало 352 главы удивительных историй, среди них 52 главы о демонах, 63 — о привидениях и 105 — о чудесных деяниях (Phot. Bibl., cod. 130)[171].

Помимо сочинений Флегонта Тралльского, при Адриане появились «Удивительные истории» Филона Библского, «Необычные истории» Птолемея Хемносского, возможно, именно в этот период Юлий Обсеквенс составил из рассказов Тита Ливия «Книгу продигий» (некоторые исследователи относят составление этого сборника ко времени правления Го-нория). В 131 г. Арриан написал «Перипл Понта Евксинского» и посвятил это сочинение Адриану, включив сюда немного больше сведений, чем это требовалось для написания перипла научного типа. Например, в гл. 16 он указал на Кавказе место, где был прикован Прометей; описывая посещение острова Левки в гл. 32–34, он сообщает о том, что Ахилл является во сне всем посетившим храм его на острове. Светоний также ие избежал всеобщего увлечения современников продигиями и рассказами о чудесах: в своих книгах он приводит разного рода знамения, предсказания, случаи чудесных рождений. Парадоксографы и авторы, писавшие в их манере, прежде всего стремились удовлетворить любознательность широкой публики. Когда такие серьезные ученые, как Гален, рассматривают гиппокентавра как пример несуществующего в природе, это лишний раз доказывает, что они придерживаются взгляда о господстве всеобщей естественной необходимости. С другой стороны, повышенный интерес массового сознания к чудесам и всякого рода аномалиям объяснялся, видимо, потребностью знать, что не все явления природы подчиняются естественной необходимости и что есть ряд явлений, над которыми эта необходимость не властна.

В заключение отметим, что на состоянии римской науки в рассматриваемый период сказалось взаимопроникновение традиционно римского и эллинистического наследия. До начала эллинистического влияния на Рим ученые пособия латинских авторов носили в основном чисто прикладной характер. Катон оставил сыну свод наставлений о том, как следует вести хозяйство, и его интерес обращен на прикладную сферу знания. Если Катон не упоминает ни одного греческого автора, то Варрон, составивший 9 книг о науках (добавив к семи известным наукам две практические — медицину и архитектуру), охотно ссылается на греческие авторитеты. Римские авторы ученых энциклопедий — Цельс, Плиний Старший, Сенека и др. — не ограничивались изложением чужих теорий, но и учитывали практический интерес. Однако характерная особенность римской науки состояла в том, что она носила мировоззренческий характер, обусловленный системой античного мышления, которое отводило науке подчиненную роль по отношению к философии, в частности к этике, и тем самым препятствовало попыткам «ученых» делать выводы на основании данных практики. Все, что не служило цели научить человека счастливой жизни и ее пониманию, не имело особого значения. Критику целей и методов науки, основывающейся на умозрительных предпосылках, дал Секст Эмпирик; такие ученые, как Колумелла, Гален, Птолемей, использовали в основном точные методы с привлечением опытных данных, совмещая, однако, свои разыскания с общефилософскими догмами. Ведущая роль мировоззрения в процессе познания способствовала дальнейшему развитию науки в направлении к теологии и препятствовала ее развитию в сфере практики.

М. Л. ГаспаровГлава пятаяПОЭТ И ПОЭЗИЯ В РИМСКОЙ КУЛЬТУРЕ

Поэзия в римской культуре прошла ускоренный путь развития. В IV п. до н. э. авторской поэзии в Риме еще не существовало, Рим жил устной, народной, безымянной словесностью; к I в.н. э. литературная авторская поэзия не только выделилась и оформилась, по и превратилась в такое замкнутое искусство для искусства, которое почти утратило практическую связь с другими формами общественной жизни. На такой переход потребовалось, стало быть, три столетия. В Греции подобный переход — от предгомеровской устной поэзии около IX в. до н. э. до эллинистической книжной поэзии III в. до н. э. — потребовал шести столетий, вдвое больше. Но главная разница в литературной эволюции Греции и Рима — не количественная. Главная разница в том, что римская поэзия с самых первых шагов оказывается под влиянием греческой поэзии, уже завершившей свой аналогичный круг развития, и черты, характерные для поздних этапов такого развития, появляются в римской поэзии уже на самых ранних ее этапах[172].

Динамика литературы и искусства определяется в конечном счете их ролью в механизме общественного равновесия — в отношении между тенденциями к интеграции и дифференциации общества, к его сплочению и его расслоению. В литературе и искусстве всегда сосуществуют формы, служащие тому и другому. Одни явления искусства приемлемы для всех (или хотя бы для многих) слоев общества и объединяют общество единством вкуса (которое иногда бывает не менее социально значимо, чем, например, единство веры). Другие явления в своем бытовании ограничены определенным общественным кругом, и они выделяют в обществе элитарную культуру и массовую культуру, а иногда и более сложные соотношения субкультур. Положение каждой формы в этой системе с течением времени меняется. Так, в греческой поэзии жанр эпиграммы, выработанный в элитарной элегической лирике VII–VI вв. до н. э., в первые века нашей эры становится достоянием массовой поэзии полуграмотных эпитафий; и наоборот, жанр трагедии, оформившийся в VI–V вв. из разнородных фольклорных элементов на почве массового культа аттического Диониса, через несколько веков становится книжной экзотикой, знакомой только образованному слою общества.

В греческой литературе доэллинистического периода поэзия, обслуживающая общество в целом, и поэзия, обслуживающая только верхний его слой, различались с полной ясностью. Поэзией, на которой сходилось единство вкуса целого общества, был, во-первых, гомеровский эпос (с IX–VIII вв.), во-вторых, гимническая хоровая лирика (с VII в.) и, в-третьих, только в Аттике, трагедия и комедия (с V в.). Поэзией, которая выделяла из этого единства вкус социальной и культурной элиты, была лирика (элегия, ямб, монодическая мелика и такие жанры хоровой мелики, как энкомий и эпиникий). Конфликтов между этими системами вкуса, по-видимому, не возникало. Мы ничего не слышим, например, о том, чтобы в Афинах какой-то слой публики отвергал трагедию или комедию; и если Платон из своего утопического государства изгонял гомеровский эпос, то лишь во имя другой, столь же общеприемлемой литературной формы — гимнической лирики.

Только с наступлением эллинистической эпохи все меняется. Круг потребителей словесности из полисного становится общегреческим, формы передачи и потребления словесности из устных становятся книжными, все перечисленные литературные формы из достояния быта, обслуживающего настоящее, становятся достоянием школы, обслуживающей связь настоящего с прошлым. По одну сторону школы развивается поэзия нового быта, столь досадно мало известная нам, — новеллистические и анекдотические повествования, «эстрадная» лирика (гилародия, лисиодия и пр.), мимическая драма[173]. По другую сторону школы развивается элитарная поэзия каллимаховского типа, экспериментирующая с созданием искусственных новых литературных форм и оживлением малоупотребительных старых. Если до сих пор нарождение и изменение литературных жанров определялось в первую очередь вне-литературными общественными потребностями (общегородских и кружковых сборищ, т. е. празднеств и пирушек), то теперь оно определяется иным: нуждами школы (которая тормозит тенденции к изменчивости и культивирует канон) и внутрилитературной игрой влиянии, притяжений и отталкиваний (оторвавшейся от непосредственного контакта с потребителем). Такая картина остается характерной и для всей последующей истории поэзии в книжных культурах Европы.

Если сравнить с этой эволюцией социального бытования греческой поэзии эволюцию римской поэзии, то бросается в глаза резкое отличие. Постепенное накопление культурных ценностей, которое потом канонизируется школьной традицией как обязательное для всех, в Риме было нарушено ускорением темна его культурной эволюции. Когда в III в. до н. э. Рим, не успев создать собственной школьной системы образования, перенял греческую, этим он как бы начал счет своей культурной истории с нуля. Между доблестной, но невежественной латинской древностью и просвещенной греческим светом, хотя и пошатнувшейся в нравах, современностью ощущается резкий разрыв, приходящийся на время I и II Пунических войн. Такое представление мы находим уже у Порция Лицина (конец II в. до н. э.), a ко времени Горация оно уже непререкаемо (знаменитое «Греция, взятая в плен, победителей диких пленила…» — Послания, II, 1, 156). Школа греческого образца явилась не наследницей прошлого, а заемным средством для будущего