Культура Древнего Рима. Том II — страница 31 из 98

Рим. Музей Вилла Джулия.

И тем не менее даже и эта радикальная противоположность не была для римского сознания абсолютной. Варварство — не врожденное свойство периферийных народов ойкумены, как строй жизни, основанный на гражданской общине, отнюдь не присущ римлянам исключительно и монопольно. Горцы испанской Лузитании для Страбона — дикари, так как живут вне το κοινωνικοί — общности, предполагающей взаимную помощь и доброжелательность [III, 3, 8(155)], питаются хлебом, водой и пивом, спят на земле в одежде, вскрывают черепа военнопленных. Но такие же испанцы, живущие в Бетике, сумели измениться, использовать преимущества своей почвы, своего географического положения и под влиянием римлян развить у себя τό πολιτικό ν — гражданскую общность [III, 2, 153 (151)]. «Они полностью усвоили римский образ жизни, не помнят своего родногр языка и стали народом, одетым в тоги»[129]. Кельтиберы далеки от такой романизации, но контакт с римлянами, по мнению Страбона, может изменить и их [III, 3, 8 (156)] — еще недавно они были настоящими варварами, а теперь многие из них выглядят вполне по-римски [III, 2, 15 (151); 4, 20 (167)]. Циркумпаданская Галлия, освоенная римлянами в III в. дон. э., к I в.н. э. превратилась в цитадель старинных, наиболее чистых римских нравов и форм жизни (Mart., XI, 16, 8; Plin. Epp., I, 14, 6; ср.: Tac. Ann., XVI, 5, 1); южная часть Галлии Трансальпийской, покоренная в 122 г. до н. э., за полтора столетия стала, по словам Плиния, Италией больше, чем провинцией; в Британии уже через несколько десятилетий после завоевания (43 г. н. э.) местные жители, «кому латинский язык совсем недавно внушал откровенную неприязнь, горячо взялись за изучение латинского красноречия, за этим последовало и желание одеться по-нашему, и многие облеклись в тогу» (Tac. Agr., 21, 2). Быстро облеклись в тогу, тем самым став частью Рима, по свидетельству Тертуллиана, и его соотечественники — жители римской Африки (Tert. De pallio, I, δ–6). Повсеместное распространение в эпоху Ранней империи римского гражданства, римских культов, слившихся во многих случаях с местными, по-римски устроенных городов, форумов, амфитеатров, базилик, бань, школ свидетельствуется бесчисленными источниками, как литературными, так и археологическими. Обращаясь к античному Риму на исходе его существования, поэт Рутилий Намациан мог сказать (De red., I, 63–66):

Для разноликих племен ты единую создал отчизну:

Тем, кто закона не знал, в пользу господство твое.

Ты предложил побежденным участие в собственном праве:

То, что миром звалось, городом стало теперь[130]

Лишь описанное сочетание ромоцентризма с широкой открытостью духовному опыту других народов оказалось по-настоящему плодотворным для римской культуры. Величайшие создания римского гения никогда не возникают на основе его узкой национальной исключительности или космополитизма, а всегда и только на основе этого широкого живого синтеза. Лучшим примером сказанного является поэзия Горация.

Гораций всем своим творчеством связан с Римом. Рим для него — мера вечности: он верит, что слава его как поэта будет жить всегда — т. е. до тех пор, пока ежегодно будет подниматься на Капитолий верховный жрец в сопровождении безмолвной девы-весталки (Carm., III, 30, 8–9). Горацию дорог Рим, находящийся под покровительством своих, создавших его, богов, во всем с ними связанный и обреченный на гибель, когда и если они от него отвернутся: «Рим — владыка, если богов почтит: от них начало, в них и конец найдем» (Carm., III, 6, 5–6). Один из постоянных мотивов его поэзии — ужас перед тем, что ждет Город, если он будет упорствовать в забвении отчих нравов: «Не то заповедали нам Ромул и Катон Суровый — /Предки другой нам пример давали» (Carm., II, 15, 11–12). Военное и государственное величие Рима — источник постоянной гордости Горация: «…пусть Капитолия не меркнет блеск, и пусть победный Рим покоряет парфян законам! Вселяя страх, он пусть простирает власть до граней дальних» (Carm., III, 3, 42–46). Упоминание о законах, которым Рим учит подчиняться парфян, здесь далеко не случайно: в полном соответствии с разобранной выше доктриной предестинированного господства Рима над другими народами Гораций верит во всемирную цивилизаторскую миссию своего города. Он неоднократно и по самым разным поводам осуждает планы перенесения столицы империи на Восток, утверждая, что Рим может и должен существовать только на той священной земле, где его создали боги и где ему суждены величие и слава. Даже и в лирике, чуждой гражданских тем, он подчас ясно разграничивает свое, римско-италийское, и чужое:

Пусть, кто хочет, поет дивный Родос, поет Митилену,

Или Эфес, иль Коринф у двуморья,

Вакховы Фивы поет, иль поет Аполлоновы Дельфы…

Мне же не по сердцу стойкая Спарта

Иль фессалийский простор полей многоплодной Лариссы:

Мне по душе Альбунеи журчанье,

Быстрый Анио ток, и Тибурна рощи, и влажный

Берег зыбучий в садах плодовитых[131]

С таким отношением к Риму в поэзии Горация сосуществуют мотивы г гемы, которые представляются с ним несовместимыми и даже прямо его отрицающими. Боги-создатели и покровители Рима, столь важные Горацию с исторической точки зрения (Epist., II, 1, 5–8), в поэтическом его космосе постоянно взаимодействуют с божествами греческими и как бы растворяются в единой греко-римской мифологии, где Марс соседствует с Палладой (Carm., I, 6, 13–15), а Либер с музами (Carm., I, 32, 9). Его восхищение вызывает старинное римское крестьянство — «народ и крепкий, и малым счастливый» (Epist., II, 1, 139), которое, однако, обрело духовность и культуру лишь под влиянием греков:

«Греция, взятая в плен, победителей диких пленила,

В Лаций суровый внеся искусства» (Ibid., 156–157).

Идее цивилизаторской миссии Рима и его провиденциального господства (см. еще одно очень ясное ее выражение, например: Carm., I, 12, 49–60) противостоит в поэзии Горация убеждение в своеобычии каждого народа, его форм жизни, образов, вещей. Он готов петь и про парфян, и про скифов, и только верность прославлению любимой заставляет его на время от этого отказаться (Ibid., I, 19, 11–12). Его приятель Икций отправляется путешествовать в дальние страны, и поэт верит, что там он встретит и «ужасного мидянина», и «счастливого аравийца», и отрока-китайца, «стрелы привыкнувшего метать из лука царского» (Ibid., I, 29), а поскольку в дороге Икция могут ждать немалые опасности, то он, как предполагает Гораций, продаст свою библиотеку из сочинений греческих философов, дабы на вырученные деньги купить испанский панцирь. Такие примеры можно легко продолжить — мир Горация полон самых разных народов, каждый из которых отнюдь не просто ждет римского завоевания, а отличается своим лицом, своими занятиями, продуктами своего труда.

Верность высокой гражданственности, озабоченность судьбами Рима и искренняя скорбь по поводу терзающих его внутренних братоубийственных войн сочетаются у Горация с постоянными призывами к бегству от общественных дел и забот, к уединению, к наслаждению каждым данным мгновением столь ненадолго нам отпущенной жизни. Магистратские почести, военное служение, победы в сакральных играх, возделывание земли, богатство — все традиционные ценности римскою общества ему безразличны, признается он в оде I, 1, открывающей собрание его стихотворений и выражающей его жизненное и поэтическое кредо:

…меня только плющ, славных отличие,

к вышним близит; меня роща прохладная,

Там, где Нимф хоровод легкий с Сатирами,

Ставит выше толпы, — только б Евтерпа лишь

В руки флейты взяла, и Полигимния

Мне наладить пришла лиру лесбийскую.

Соединение в мировосприятии Горация верности Риму и его традиции с гедонистическим безразличием к ним, с широкой открытостью большому, и прежде всего греческому, миру можно во многом объяснить субъективными причинами — обстоятельствами биографии, личными вкусами, особенностями творчества. Сын вольноотпущенника, т. е. человека, стоявшего, строго говоря, вне римской гражданской общины, он, по собственному признанию, начал писать стихи по-гречески раньше, чем по-латыни (Sat., I, 10, 30), и рано сделался «эллинофилом», которым оставался всю жизнь. По окончании школы он едет в Афины, где усиленно занимается греческой философией. В 44 г. в Афинах появляется Брут, собирающий армию для борьбы с цезарианцами, постоянно толпившаяся здесь римская аристократическая молодежь массами устремляется под его знамена. Гораций попадает в их число и даже становится военным трибуном. Однако «призрак свободы», за которым «Брут отчаянный водил» своих воинов, был слишком аристократическим, слишком коренным римским, чтобы сын вольноотпущенника мог сколько-нибудь надолго и серьезно связать с ним свою судьбу. После разгрома при Филиппах он дезертирует из армии республиканцев, поселяется в Риме, входит в окружение Мецената, а через него попадает и ко двору Августа, которого восхваляет в своих одах и по поручению которого слагает в 17 г. до н. э. «Юбилейный гимн», призванный прославить новый строй — принципат.

Воспитанный на греческой культуре, Гораций явно ориентировался и в своей поэзии на греческие образы. Это касается как ее стихотворной формы, так и лежащей в ее основе системы образов. В «Памятнике» он обосновывает свое право на бессмертие тем, что внес «эолийский лад» в италийские стихи, неоднократно называет свои лирические произведения эолийской или лесбийской песнью (Carm., I, 26, 11; IV, 3, 12; б, 35), прямо подражает греческим образцам — Пиндару, Сапфо, Мимнерму; все используемые им размеры в принципе восходят к ритмическим формам греческого стиха, греческие мифы и имена греческих героев переполняют оды, встречаясь в каждом стихотворении, чуть ли не в каждой строфе; даже о таком внутренне пережитом событии своей жизни, как бегства из-под Филипп, Гораций рассказывает (Carm., II, 7, 10), заимствуя из греческой лирики мотив «потери щита», встречавшийся у Архилоха, Алкея, Анакреонта.