Культура Древнего Рима. Том II — страница 58 из 98

Эпитафии представителей муниципальной знати — более пространного и более поэтического содержания. Известна одна из таких эпитафий начала III в. из Ромулы. Она была начертана на саркофаге Элия Юлия Юлиана, который в Ромуле был декурионом, квестором и эдилом. Его жена, Валерия Гемеллина, распорядилась вырезать на саркофаге следующие стихи: «Некогда мужу дражайшему Юлиану за заслуги с плачем жена приготовила это вечное жилище, где его хладные члены смерти б покой обрели. Четырежды по десять лет прожил он, никого не обидев, и мертвый со славой зрит свой почет. Вот я, Гемеллина, с благочестием к мужу достойному вместе с детьми в тоске воздвигла эту храмину меж виноградных лоз и цветущих кустов, где под зеленью ветвей царит густая тень. Ты, путник, что читаешь эти стихи, пожелай, чтобы земля была легкой»[306].

Как можно было увидеть, стихотворные эпитафии в большинстве своем принадлежат лицам (или их потомкам), получившим римское гражданство от императоров: почти все они носят родовые императорские имена Юлиев, Ульпиев, Элиев, Аврелиев. Эти эпитафии характеризуют устойчивые штампы, которые, однако, отражают традиции римской семьи и ее этические нормы. Сама постановка эпитафии, как и обращение к богам-Манам, говорят о заимствовании римской религиозной традиции погребального обряда, как известно, самого консервативного из всех сторон культурно-идеологической жизни любой эпохи. Эпитафии свидетельствуют, что римская провинциальная культура формировалась на основе римских духовных ценностей и тех общественных идеалов, которые связывались с понятием римского гражданина, прежде всего как гражданина города, ответственного за существование и процветание всей общины в целом и каждого из ее граждан в отдельности. Эпитафии рисуют нам образ рядового римского гражданина и дают представление о среднем уровне римской культуры вообще, который отличал едва ли не все западные провинции Римской империи. Это тот уровень, который был необходимым и в то же время достаточным, чтобы считаться в провинциях римлянином. Он предполагал обязательный для римского гражданина «образ жизни и состояния», если тот хотел стать городским магистратом и быть включенным в курию. Этот уровень предполагал принятие и усвоение римской государственной религии, знание латинского языка, римских традиций в сфере быта и семьи. Будучи обязательным, он объединял римское провинциальное общество.

Это не означало, однако, что среди муниципальной аристократии не было духовной элиты, которой могли бы быть доступны вершины греко-римской литературы, философии или науки. Но этот высший уровень не прослеживается в массовом материале однотипных провинциальных памятников.

Указанные черты провинциально-римской культуры типичны для возникавших в эпоху принципата новых городов и, соответственно, новых гражданских общин, когда в сферу влияния римской идеологии и культуры втягивались все новые слои, в том числе и за счет поселяемых в провинциях отдельных групп варварских племен. И может, именно в этом причина жизнеспособности Римской империи. Римские традиции, идея непреходящего величия Рима, сам культ города Рима и его покровительницы богини Ромы в провинциальных городах были более жизненными, чем в Италии, так как здесь, в пограничных провинциях, всегда наличествовала питательная среда и для «римского мифа», и для «римского мира» в лице римской армии, которая на Дунае имела тесные этнические, хозяйственные и культурно-идеологические связи с местным населением, а также в лице новых римских граждан, в массе своей происходивших из сельских территорий городов.

Но если можно говорить о некоем единообразии религиозно-идеологической и культурной жизни римского провинциального города, то в ею сословно-социальной структуре такого единообразия, несомненно, не существовало. Хотя коллегии «маленьких людей» объединяли богатых и бедных, они, тем не менее, свидетельствуют о социальных контрастах и противоречиях, свойственных гражданским общинам римских городов. Благотворительность богатых в отношении города, раздачи, совместные трапезы в коллегиях и при храмах, устройство зрелищ и театральных представлений — все это сфера политики «хлеба и зрелищ», проводимой более или менее осознанно городскими властями и представителями муниципальной аристократии. В этом отношении провинциальный город отличался от столицы лишь меньшим размахом, и мы можем, по-видимому, считать, что в провинциальных городах существовала та же проблема города, которая известна для Рима, а затем для городов позднейших эпох, когда город воспринимался как средоточие зла и несправедливости, вопиющих социальных контрастов, как скопище пороков. Провинциальный город также был носителем пороков и несправедливостей рабовладельческого общества, хотя и в приглушенных тонах и на том уровне, который отличал античное общество от всех других и в сфере экономики, и в сфере социальных отношений, а также в идеологии и культуре.

Римские поэты и сатирики, как известно, дали впечатляющий образ Рима императорской эпохи. Но Лукиан, например, хорошо знал и Афины, где он жил, и Антиохию, где находился какое-то время при дворе Луция Вера, и Эфес, и маленький городок в Пафлагонии — Абонотих, где пророчествовал шарлатан Александр, которого Лукиан заклеймил в произведении «Александр, или Лжепророк», и свою родную Самосату. Он бывал также в юродах Галлии, где занятие риторикой помогло ему составить некоторое состояние. Поэтому можно считать, что образ города у Лукиана — образ собирательный. Город полон социальных контрастов и несправедливостей. Это множество людей, которые занимаются мореходством, ведут войну, творят суд, обрабатывают землю, живут ростовщичеством, просят милостыню (Charon., 15)[307]. Города похожи на муравейники и на ульи; у каждого имеется особое жало, которым он жалит соседа; некоторые же, точно оса, нападают и ранят только слабых (Ibid.). Город во власти невежества и предрассудков, люди не видят и не понимают того, что происходит (Timon., 25, 28)[308]. «Что нового у вас в городе? Нового — ничего: все так же грабят, дают ложные клятвы, занимаются ростовщичеством, сутяжничают» (Menipp., 457).

Общение Лукиана с городом привело его к горькому и страшному выводу: «Не общаться с людьми, жить в неизвестности и презирать всех. Дружба, гостеприимство, товарищество, алтарь милосердия — да будут считаться совершенным вздором… Жить надо в одиночку, как волки». «Нельзя верить никому из нынешних. Все неблагодарны и подлы» (Timon., 41, 48)[309]. В римской поэзии времени Империи звучит призыв бежать из города, от его ужасов и безумств к тихим и скромным радостям, простой и непритязательной сельской жизни[310]: «Что-нибудь значит владеть самому хоть кусочком землицы/Где? Да не все ли равно, хотя бы в любом захолустье» (Juv. Sat., III, 230–231)[311]. Ювенал, как уже упоминалось, был готов бежать из императорскою Рима «хоть к ледяному океану, за савроматов» (Sat., II, 1–3).

Чрезвычайно выразительна одна метрическая эпитафия из дунайских провинций. Она сохранилась в крайне фрагментарном состоянии и была восстановлена Бюхелером. Оставшаяся часть ее текста звучит так: «…тот, кого берег Нила и родина называли своим, кого запечатлели в мыслях как своего, кого Александрия соединила в супружество, в котором он, прожив 30 лет, ничего не стяжал. Так пусть тем легче погибнет пустых дел молва и да пребудет слава, воздвигнутая трудами» (CIL, III, 8002). Эту эпитафию отличает высокий этический пафос. В ней нет и намека на то, что она принадлежала преуспевшему магистрату или отслужившему легионеру. В эпитафии этого уроженца с берегов Нила, который жил в Александрии до того как прибыл на Дунай, в далекую северную провинцию, звучит вызов тем богатым выскочкам, часто из среды отпущенников, которые были типичны для римского общества любой провинции. В провинциях постоянно происходило перемещение различных социальных слоев и групп, когда наиболее предприимчивые и удачливые, нередко из низших слоев, оказывались наверху социальной лестницы. Часто такой фигурой был разбогатевший отпущенник. Выставлявшееся им напоказ богатство в сочетании с нередкими в этой среде невежеством и грубостью раздражали римское общество не только в столице, где все контрасты были резче и определеннее, но также и в провинциях. Здесь богатый отпущенник более, чем в Италии, чувствовал себя настоящим римлянином среди массы перегринского населения.

Портрет Гордиана. III в.

Москва. ГМИИ им. А. С. Пушкина.

Не исключено, что эта эпитафия принадлежала лицу интеллигентной профессии: ритору или философу, который прибыл в Дакию из египетской Александрии. Возможно, она передает то отношение к материальной стороне жизни, которое могло быть свойственно этой социальной среде. Здесь можно вспомнить выразительные слова Лукиана, вложенные им в уста философа Нигрина: «При этом представляется случай восхищаться философией, видя кругом общее безумие, и учиться презирать случайные блага, наблюдая как бы драму с множеством действующих лиц: один из раба превращается в господина, другой — из богатого в бедняка, третий — из нищего в сатрапа или царя, четвертый становится его другом, пятый — врагом, шестой — изгнанником»[312]. Хотя мотив скромной и трудолюбивой бедности был также нередким шаблоном в латинских эпитафиях, но даже если эта эпитафия и была таким штампом, то выбор заказчиком именно такого текста, несомненно, свидетельствует о социально-психологической направленности и заказчика, и того, кому эта эпитафия предназначалась. Философские мотивы присутствуют еще в одной эпитафии из Дакии, также фрагментарной: «Богам Манам. Земля держит тело, камень — имя, душ