Культура древнего Рима. В двух томах. Том 2 — страница 26 из 97

л на это, что Нерону приличествует не петь (Нерон считал себя талантливым кифаредом), а молчать. Когда же Тигеллин предложил Аполлонию свободу, если тот найдет себе поручителя, Аполлоний заявил, что никто не может поручиться за человека, которого ничто не может приковать. Пораженный словами Аполлония, Тигеллин отпустил его, решив, что тот слишком силен для того, чтобы им управлять.

Странствуя по провинциям и видя, как повсюду люди недовольны правлением Домициана, Аполлоний открыто говорил всем, что деспотизм тирана не вечен. Он рассказывал об аттических Панафинейских играх, где пелись гимны в честь тираноубийц, вспоминал об эпизоде из древней истории Рима, когда тиранов изгнали силой оружия (7, 4). Находясь в театре Эфеса на представлении пьесы Еврипида и услышав слова актера о том, что, несмотря на усиливающийся деспотизм, через какое-то время он неминуемо обернется своей противоположностью, Аполлоний поднялся со своего места и воскликнул, обращаясь к присутствующему императорскому наместнику Азии: «Но этот трус не понимает ни тебя, ни Еврипида!» (7, 5). Когда известие об убийстве Домицианом трех весталок в храме дошло до Аполлония, он заявил во всеуслышание перед народом, что от этого нечестивого убийства должна была бы пошатнуться земля. Оказавшись волею случая в Эфесе на праздновании в честь женитьбы Домициана (ранее убившего Сабину) на дочери Тита Юлии, Аполлоний, обращаясь к святыням, публично обличал императора (7, 7). Узнав о ссылке императором своих друзей — Нервы, Руфа и Орфита, Аполлоний произнес речь перед бронзовой статуей Домициана. Указывая на статую, Аполлоний сказал: «Он слишком мало знает о судьбе и необходимости. Даже если он захочет убить человека, которому суждено править после него, тот выживет». Эти слова были переданы Домициану через осведомителей, и тот вынудил Аполлония защищаться на суде против обвинения в тайной связи с Нервой, Орфитом и Руфом (7, 8–9). Предвидя свой арест, Аполлоний отправляется на суд в Рим, сознавая, что мог бы избежать опасности — но тогда, если бы он не предстал перед обвинителем, что его друзья подумали бы о нем? (7, 14). Поскольку философия учит тому, что следует идти на все ради спасения своего города, родителей, братьев и сестер, то лучше пасть достойной смертью свободного философа, говорил Аполлоний, чем умереть как раб (7, 12).

Хотя герой Филострата обретает духовную свободу и независимость, все же в его мировоззрении обнаруживаются некоторые типичные античные черты. Позиция Филострата как выразителя интересов муниципальной знати носила двойственный характер: обращаясь к массовому читателю в привычной для него форме — романе, включавшем чудеса, путешествия, описание экзотических стран, Филострат в то же время пытался защитить ряд традиционных установок, он старался таким образом примирить самосознание низших слоев с ценностями официальной идеологии и культуры.

Представляется особенно важным, что такие произведения, как греческие романы периода Империи, служат выражением не столько профессионально-литераторского, сколько читательского взгляда на мир. Один из важнейших признаков античных романов заключался в том, что творчество их авторов было неотделимо от читателей, для которых романы предназначались; авторы греческих романов в более сильной степени, нежели Петроний и Апулей, испытывали давление читательской аудитории, ее духовных потребностей и сознательно ориентировались на читателя. Вхождение новых тем, героев, сюжетов, полузапретных в официальном мире бытовых реалий, создававших своеобразный предметный мир романов, как и постановка новых проблем, стремление насытить текст романа философской и научной проблематикой можно рассматривать в качестве характерной черты культуры периода Римской империи. Огромная популярность романов свидетельствует о том, что многое из того, о чем открыто не говорилось в них, подразумевалось и угадывалось читателями, поскольку, по-видимому, было хорошо им известно.

Несмотря на то, что фабула романов была в большинстве случаев асоциальной (благородный герой выступает против неблагородных и оказывается при этом втянутым в перипетии любви), восприятие читателя делало романы социальными, поскольку они способны были увидеть, романах больше, чем в них вкладывалось: герои романов оказались близки социальным настроениям низовых читателей. Таким образом, подлинный смысл греческих романов с их условными героями и положениями воспринимался читателями в связи с конкретной исторической ситуацией и обнаружен может быть только в связи с нею. Подобная крайняя степень сближения читателя и литературы является отличительной чертой массовой беллетристики, рассчитанной не на века, а на повседневные нужды читателей, и как раз такого рода литература отражает более или менее подлинные переживания «маленького человека».

Г. С. КнабеГлава третьяИСТОРИЧЕСКОЕ ПРОСТРАНСТВО И ИСТОРИЧЕСКОЕ ВРЕМЯ В КУЛЬТУРЕ ДРЕВНЕГО РИМА

Вопрос о восприятии пространства и времени в различные эпохи привлекал в последние годы усиленное внимание отечественных и зарубежных исследователей[113]. При всем разнообразии как объективных данных, так и обнаружившихся точек зрения два положения, по-видимому, могут считаться установленными: формы восприятия пространства и времени специфичны для каждого культурного круга и потому составляют важную, глубинную характеристику той или иной культуры; для древнего сознания пространство и время существуют не как абстрактные, лишь количественно исчислимые расстояние и длительность, а в неразрывной связи с заполняющим их содержанием. Для историка, изучающего культуру древнего Рима, отсюда следует также два вывода: формы восприятия пространства и времени в древнем Риме связаны с сущностью его культуры и представляют поэтому значительный интерес и важность для ее понимания; исследовать их целесообразно в связи с их общественным содержанием, т. е. как историческое пространство и историческое время.

1. ПРОСТРАНСТВО

Проблема взаимодействия с окружающими народами и странами всегда занимала существенное место в мировоззрении римлян. На ранних стадиях исторического развития ограниченные, этнически относительно однородные коллективы обычно воспринимают противостоящие им иные коллективы и все вообще лежащее за пределами освоенной ими территории географическое пространство как нечто неизведанное и потому опасное, как угрозу своему существованию и целостности, как царство враждебных сил. Это отразилось в греческих легендах о разного рода чудовищах, с которыми сталкивается человек, вышедший за пределы эллинской ойкумены, но особенно выразительно эта картина мира оказалась представлена у других, северных, соседей римлян — у германцев.

Для древнего германца мир, им освоенный, простирается во все стороны до горизонта, а может быть, и далее горизонта на расстояние четырех-пяти дней пути и носит название «митгард» — срединное селение, срединная усадьба. За его пределами лежит внешний мир — утгард. Он бесконечен, почти лишен света, там дует ледяной ветер и текут реки, полные яда; повсюду сидят чудища, полулюди, полузвери, глаза которых излучают противоестественный свет, а дыхание режет как ножом. Локализация утгарда двойственна. В определенном смысле он всегда «там» в противополояшость «здесь», в дали, неотделим от представления о пути, о человеке, ушедшем из дома и либо сгибшем в безднах утгарда, либо вернувшемся неузнаваемо преображенным. Мифы о нисхождении в ад есть у очень многих народов, но именно у германцев они отчетливо связаны с уходом из дома, странствием, со страхом перед далью и пространством. В другом смысле, однако, утгард не предполагает никакого отдаления, ибо лежит не только вдали от дома, но и под ним. Поэтому любая пещера, дыра в земле, глухой овраг могут быть ходом в утгард или даже им самим. Его непосредственная близость к дому становится особенно очевидной по ночам, когда чудища, в принципе живущие где-то за горизонтом, могут поджидать человека прямо у крыльца.

При такой двойственности утгарда двойственным оказывается и митгард. С одной стороны, он действительно простирается до горизонта и за него; он везде, где светит солнце и люди пашут землю. Но в той мере, в какой чудовища утгарда угрожают непосредственно моему дому, именно он воспринимается как единственное защищенное от них место, а митгард сокращается до размеров моей усадьбы. Поэтому самое страшное в утгарде — не чудища, ледяной ветер и ядовитые реки, а то, что его действительность абсолютно чужда моему мирку, подчинена другим, не нашим законам. Вода в реке живет, обладает волей и губит вступившего в нее человека, скала расступается, чтобы открыть проход в логово дракона, мертвые вещи при прикосновении оживают. Соответственно ив митгарде главным становится то, что все в нем свое, понятное, привычное, соответствующее обычаю и здесь заведенному порядку. По замечанию старого проницательного исследователя, «люди здесь стоят на своей земле, окруженные дружиной своих. Деревья и камни, животные, оружие, сами земля и природа существуют для них. Все, что их окружает, им известно, является тем, чем кажется, они знают, что здесь царит порядок, на который они могут положиться»[114].

Рим принадлежал в своих истоках той же ранней фазе человеческой культуры. Чтобы понять отношение римлян к окружающему пространству, важно отметить, в чем они разделяли эти общестадиальные воззрения, а в чем принципиально и далеко отходили от них. Их город был для римлян, как и митгард для германцев, отграниченным от всей вселенной и противопоставленным ей единственным местом на земле. Положение его было не выбрано людьми, а предопределено богами. При основании Рима Ромул кривым жреческим посохом очертил в небе квадрат, ориентированный по странам света, так называемый templum, и когда в нем как доброе предзнаменование и доказательство благорасположения богов появились двенадцать коршунов, он был спроецирован на землю и определил территорию города. На ней вырыли круглую яму, mundus, бросили туда все, что олицетворяло силу и богатство народа — первины урожая, куски сырой руды, оружие, влили вино и кровь жертвенных животных, закрыли ее ульевидным сводом и замковым камнем. Так земля соединилась с преисподней, мир живых с миром мертвых, и пуповину, навечно связавшую сегодняшний город с погрузившимися здесь в подземный мир былыми поколениями, нельзя было ни оборвать, ни создать заново. Город врастал в ту землю, в которую уходило его прошлое. Его окружала проведенная плугом борозда, земля из которой образовала шедший вокруг города вал. Так возник pomerium — граница, неодолимая для враждебных, нечистых, извне подступающих сил, очерчивавшая территорию, в ней заключенную, как бы магическим кругом и делавшая ее священной.