Современная, по выражению одного философа, «самодостаточная» эпоха (повторяем, речь идет о Западе, но ведь его культуре принадлежит и само кельтское прошлое, и большинство попыток проникнуть в его существо) являет нам во многом иные черты. Отсутствие внутреннего единства, разобщенность, утрата не столько культурных ценностей, сколько ценности культуры — вот то, что по преимуществу определяет не только существо ближайших к нам времен, но и взгляд изнутри на прошлое По сути, мы свидетели парадокса — поле зрения непрестанно расширяется, в него вводятся все более несхожие духовные пласты, но общая картина не становится богаче — в том смысле, что она все менее способна привести к чему-то единому и соотнестись с человеком. Культура утратила субъективность, но взамен приобрела не объективность, а лишь отстраненность, которая, быть может, приличествует лишь узкоспециальному знанию.
Попытки возродить синтетическое мироощущение множатся и, что характерно, взгляд здесь все чаще обращается к обществам, в смысле материальной культуры развитым как раз не так уж сильно. Формы коллективного мышления, нерасчлененность и малая специализированность культуры, в то же время поражающей глубокими прозрениями, притягивают человека, испытавшего итоги четырехвекового развития индивидуалистической культуры, некогда «возродившей» античность вне свойственной последней социально-экономических и бытовых рамок.
Если говорить о чисто научных задачах, то проблема заключается прежде всего в том, чтобы найти некий язык описания, который бы исключал лишь частичное наложение смысловых полей двух взаимодействующих культур и в то же время не принадлежал (или принадлежал в возможно меньшей мере) самой описывающей, т. е. уже третьей культуре[336]. Возможно ли таким путем построить картину, в которой все элементы, только в разном обличье, оказывались бы одинаково значащими, — еще вопрос.
Все перечисленные явления привели к переоценке качественного потенциала культур, в нашем случае — римской и кельтской, так что многие не оспаривавшиеся прежде постулаты перестали быть таковыми. В этом есть, бесспорно, и притягательная сторона, ибо многие явления культуры так называемых «варваров» действительно перестали быть «нейтральными» и заняли подобающее им место, а сама романизация уже не кажется безусловно однонаправленным процессом — под ее покровом стало возможно различить не менее интересные и самобытные факты. И все же подобное умственное движение зачастую связано с забвением подлинной традиции. Именно поэтому стали возможны многочисленные и мало на чем основанные сравнения кельтской культуры и искусства с современностью, гипертрофированные оценки и многое другое. Вот почему попытка дать возможно более объективную оценку явлению романизации (в данном случае не как целому, а лишь применительно к определенному региону) представляется необходимой.
С первых же шагов возникает немало вопросов. Чем была по сути романизация? Если отвлечься от бесспорных перемен в облике покоренных областей, то позволительно ли считать, что она затронула основы духовной жизни кельтов? Допустимо ли вообще считавшееся долгое время естественным выражение «галло-римская культура», бывшее, правда, до сих пор лишь обозначением своего рода ничейной земли, где сталкивались мнения апологетов римлян и кельтов? Велика ли была, если можно так выразиться, творческая потенция Рима с точки зрения влияния на бесспорно оригинальную культуру народа покоренной страны? А если нет, то каково было значение объективных социально-экономических факторов в опосредствованном изменении и разрушении этой культуры? В какой степени, наконец, были сознательны и целенаправленны действия римских властей? Любые попытки дать ответ, как кажется, должны учитывать некоторые постулаты: во-первых, римская культура в провинции вряд ли была точным слепком культуры в центре империи и, во-вторых, надо думать, что предшествующее развитие областей Галлии (никогда не имевшей централизованной политической структуры), в разной степени соприкасавшихся с античной культурой до романизации, влияло на их последующую судьбу.
Из намеченных выше вопросов затронем сначала последний, связанный с началом покорения Галлии Римом и утверждением его на новых землях. И здесь уместно спросить: было ли все последующее заложено уже в первых походах Цезаря и не могла ли жизнь галльских племен пойти по другому пути?
«И хотя Цезарь не создал, вернее, не успел создать в Галлии вполне законченной и стройной политико-административной системы, тем не менее введенные им порядки оказались чрезвычайно устойчивыми и вполне реалистичными», — замечает С. Л. Утченко, и с этим в принципе трудно спорить[337]. Однако виделась ли ему самому эта система уже в начале кампании, во время столкновений с гельветами, или он был в некоторой мере подведен к ней обстоятельствами? Римляне уже имели сложившиеся отношения с рядом крупных галльских племен и их союзов (не считая, естественно, тех, которые проживали на территории, основанной еще в II в. до н. э. южной Провинции) к тому моменту, когда началась кампания в Галлии. Стоит вспомнить лишь дружественных Риму эдуев, направивших к сенату друида Дивициака (61 г. до н. э.), когда они стали испытывать возрастающий нажим секванов и Ариовиста. Хотя сенат и не предпринял конкретных шагов, его решение гласило, что по мере возможности необходимо защищать друзей и союзников Рима. События 58 г., вызвавшие открытое вмешательство Цезаря, вряд ли в принципе изменили традиционное отношение сената к западным областям. Думается, что прав Хатт[338], полагая, что, несмотря на свои политические амбиции и расчеты, в этот период Цеварь не мог пренебрегать позицией сената, в поддержке которого он нуждался. Цезарь сам сформулировал эту позицию в разговоре с Ариовистом (58 г.): необходимо уважать решение сената, который считает, что народы Галлии должны пользоваться независимостью и даже, побежденные Римом, сохранять свои законы (В. G., I, 45). За этой фразой на деле скрывалась сложная политика, сводившаяся к манипулированию множеством факторов. Цезарь опирался и на традиционно дружественные Риму племена (упоминавшиеся эдуи, затем ремы, лингоны), и на отдельных влиятельных и обласканных им людей (Тасгетиос, Каваринос, Коммиос и др.), и, наконец, на некоторые учреждения, которые существовали и до него (legibus uti voluisset).
Все это достаточно известно, как известно и то, что эта сложная дипломатия не привела к желаемому итогу. Причиной тому объясняемое по-разному сопротивление галльских племен, и прежде всего белгов, с которыми Цезарю пришлось больше всего воевать. К. Жюльен объяснял события прежде всего действиями самого проконсула[339], который, по его мнению, восстановив могущество эдуев, выполнил решение сената и должен был отвести свои войска, а вместо этого оставил легионы под началом Лабиена на зиму. Жюльен указывает, что это было невиданным решением, на которое не отваживались в сходных обстоятельствах ни Марий, ни Лукулл, ни Помпей. Политическая игра Цезаря фактически вывела его «из-под опеки сената».
Однако действия Цезаря могут быть объяснены и по-другому, с точки зрения скорее военной, чем политической. Действительно, готовил ли Цезарь военную операцию против белгов и для того предпочел сохранить поблизости военные контингента? Стоит ли говорить, что, оставив легионы зимовать в дружественной стране, он совершил своего рода государственный переворот? Видимо, дело обстояло проще, и Цезарь исходил скорее из внутренней ситуации в Галлии. Ему приходилось считаться с тем, что его легионы находились на территории секванов, которые незадолго до того заключили союз со свевами, три года ведшими военные действия против дружественных Риму эдуев. Военные силы Ариовиста были весьма значительными и могли быть поддержаны расположившимися на левом берегу Рейна трибоками и неметами. Отвести войска в этих условиях значило почти наверняка превратить угрозу в реальность и упустить контроль над секванами (на территории которых и стояли легионы), а тем самым поставить под угрозу эдуев[340].
Этим, однако, не снимается вопрос о том, почему же все-таки белги объединились для военных действий против римлян. Вопрос очень важный, ибо именно это в значительной мере определило политику Цезаря, а в конечном итоге и судьбу Галлии. Ответ на него, видимо, надо искать в самой структуре взаимоотношений галльских племен, которые, как известно, строились на основе весьма неустойчивой системы союзов и взаимных обязательств, неизбежно рушащихся при чрезмерном нарушении политического и военного равновесия среди ее участников. Возвышение эдуев, бывшее одной из основных ставок Рима, не могло не вызвать ответных действий других племенных объединений. Если к тому же учесть, что влияние эдуев покоилось в первую очередь не на военной мощи, а на торговом и политическом престиже, события становятся вполне объяснимы. В этом случае целью Цезаря должно было быть разделение коалиции белгов, а целью последних вовлечение в свою борьбу западных соседей, прежде всего кариутов и сенонов. Именно этот последний фактор позволил восстанию охватить в конце 50-х годов большую часть Галлии.
Характерно, что даже очень крупные племенные объединения, интересы которых практически не затрагивались происходящими событиями, до последнего момента оставались в стороне от борьбы с римлянами. Мы говорим прежде всего об арвернах, которые, считаясь побежденными и прощенными, не попали в зависимость от Рима и были освобождены от всяких повинностей.
Таким образом, не претендуя на окончательность выводов, мы считаем возможным говорить о том, что первоначальные планы Цезаря были, если можно так выразиться, гораздо менее радикальными чем те, которые были претворены в жизнь позже. Это объяснялось, видимо, противоречивостью позиции римлян, фактически не обеспечивавшей стабильности в этом районе.