н своих колоколов, и арабское монахи, сопровождавшие в Россию антиохийского патриарха Макария в XVII в. вспоминали постоянный колокольный звон в Москве.
Сразу же открывались городские ворота. Как известно, с наступлением темноты ворота города запирались и до рассвета ни один человек попасть в город не мог. Поэтому у ворот с внешней стороны устраивались харчевни, где можно было перекусить и подремать. В итоге перед всеми воротами возникали площади, где стояли нагруженные возы и люди дожидались возможности входа в город. Следы этих площадей видны в Москве и сегодня. На рынки длинной вереницей двигались возы с хлебом, рыбой и другими товарами. На улицах раздавались возгласы квасников и сбитенщиков, вышедших продавать свои напитки. Внутри домов пробуждалась жизнь, все приходило в движение, начиналась обычная домашняя суета. Улицы заполнялись жителями. Ремесленники направлялись в свои мастерские, купцы и торговцы открывали свои лавки и принимались за дело.
Днем уличная городская жизнь бойкая, особенно в местах максимального скопления народа – в Кремле, на Красной площади и в прилегавших к ней торговых рядах. Существовал и общественный транспорт – извозчики с санями зимой или колымагами летом. Колымага представляла собой простую телегу, а извозчик сидел на лошади верхом. За каждый конец извозчик брал копейку и строго следил за тем, чтобы оплаченный путь не был превышен. Проехав на копейку, он останавливался и, если седок хотел ехать дальше, требовал еще копейку.
Большинство улиц Москвы были не покрыты, и летом с них поднималась пыль, а во время дождя царила непролазная грязь. Секретарь австрийского посольства Иоганн Георг Корб отмечал в своем дневнике в мае 1600 г.: «Несколько дней подряд шли дожди, так что улицы Немецкой слободы стали непроходимыми; повсюду там разбросаны повозки, которые так глубоко засели в грязи, что лошади бессильны их вытащить». Даже в Кремле было то же самое. Во время зимней оттепели арабские монахи, жившие в нем, не могли в течение нескольких дней выйти на улицу со своего подворья, потому что грязь и слякоть были глубиной до полутора метров. Бревенчатые мостовые были лишь на нескольких главных улицах и в некоторых местах Кремля и Китай-города. Бывали случаи, когда после дождя на подсыхающих улицах находили тела людей, утонувших в грязи.
Помимо грязи, зачастую улицы захламлялись нечистотами, которые многие жители выбрасывали прямо во дворы и на проезжую часть улиц, невзирая на то что за чистотой и порядком следили объезжие головы (помогать которым часто заставляли самих городских жителей) и за нарушение чистоты улиц могло последовать наказание. Объезжие головы проверяли не только состояние улиц, но и торговых рядов, также, как правило, не блиставших чистотой. Известен случай, когда в 1692 г. торговцы трех крупнейших торговых рядов – Холщевого, Шубного и Птичного – обратились в разряд, ведавший городским порядком, с челобитной, в которой писали, что в примыкающих к ним Овчинном и Лапотном рядах некоторые места настолько «заскордели пометом», что «от того помету и от духу сидеть в лавках невозможно».
Однако борьба за чистоту преображала город весьма относительно, и грязь с нечистотами продолжали на протяжении многих десятков и даже сотен лет оставаться неотъемлемой частью московского уличного пейзажа. Об этом говорит хотя бы тот факт, что на одном из планов Москвы начала XVIII в. среди примечаний, объяснявших планировку центральной части города, сказано: «От саду до навозной кучи 34 сажени». То есть если подобные «межевые знаки» даже наносились в качестве топографического ориентира на планы столицы, то нет никакого сомнения в том, что они были привычной и неотъемлемой частью городского уличного пейзажа на протяжении многих лет.
Здесь важно обратить внимание на то, что средневековый город (как и деревня) производил только те отходы, которые исчезали со временем сами собой, то есть органику. У города или в городе не было свалок и помоек – все, что горожанин производил в качестве отходов, так или иначе использовалось вновь и в ходе этого использования утилизировалось. Остатки еды шли на корм скоту, остатки повседневной одежды шли на лоскутные одеяла, детские куклы, рабочую одежду, остатки дерева, тканей и прочего сжигались в печах, то есть давали тепло. Таким образом, средневековый город был «безотходен» – производимое потреблялось без остатка или преобразовывалось во что-то иное, тоже необходимое и полезное.
Люди знатные обыкновенно пользовались для передвижения по городу верховыми лошадьми и сопровождением толпы слуг, бежавших рядом с лошадью, или возле саней, и когда требовалось, чтобы толпа расступилась и дала дорогу, бояре подавали «звуковой сигнал» – ударяли рукояткой кнута в гонг, подвешенный к седлу. В XVII столетии входят в употребление разного рода колымаги и кареты европейского образца, вытесняя понемногу в качестве средства передвижения верховую лошадь, которая, однако, все равно продолжает служить главным транспортным средством. По общему правилу эти лица, являясь ко двору великого князя или царя, приезжали в Кремль верхом, и исключение делалось только для стариков, которые не могли сидеть на лошади. Знатные женщины показывались на улицах не иначе как в экипажах, летом – в закрытых каретах, зимой – в санях, обтянутых красной тафтой. В XVII в. были сделаны первые попытки упорядочить уличное движение (пока только в Кремле). Отныне, кроме лиц служилого класса, никто не имел права въезжать в Кремль верхом, извозчикам запрещалось стоять в Кремле и проезжать через него, не допускалось там и движение возов с кладью.
Лицо уличной жизни Москвы и любого другого средневекового города определяло простонародье, которое вело себя просто и непосредственно. Люди покупали и продавали, общались, ссорились, дрались, ели и пили. Библиотекарь и придворный математик герцога Шлезвиг-Голштинского Адам Олеарий писал: «Они (москвичи) вообще весьма бранчливый народ и наскакивают друг на друга с неистовыми и суровыми словами точно псы. На улицах постоянно приходится видеть подобного рода ссоры и бабьи передряги, причем они ведутся так рьяно, что с непривычки думаешь, что они сейчас вцепятся друг другу в волосы. Однако до побоев дело доходит весьма редко, а если уже дело зашло так далеко, то они дерутся кулачным боем». Подобный непосредственный способ расправы за обиды был в ходу и между людьми знатного происхождения. Тому же А. Олеарию пришлось однажды наблюдать, как двое бояр, сидя верхом на конях, хлестали друг друга кнутами во время церемониальной встречи турецкого посольства.
Уличная речь, как и в наши дни, была не слишком изысканной, и иностранцы называли уличную брань «постыдной и гнусной». При этом Церковь выступала с суровым осуждением «скаредных» ругательств, однажды специальным указом уличная ругань была запрещена под страхом наказания кнутом. На особых людей была возложена обязанность хватать в толпе ругателей и на месте наказывать их. Однако инициатива быстро сошла на нет, так как виновных оказывалось слишком много, да и сами надзиратели не чуждались крепких выражений.
Да что говорить о надзирателях: по воспоминаниям архидьякона Павла Алеппского, сопровождавшего в XVII в. антиохийского патриарха во время визита последнего в Россию, однажды во время утреннего богослужения в звенигородском Саввино-Сторожевском монастыре присутствовали антиохийский патриарх и царь Алексей Михайлович. Когда чтец, приступая к чтению жития святого, сказал: «Благослови, отче», царь, вскочив с кресла, гневно крикнул, нисколько не стесняясь даже присутствия патриарха: «Что говоришь, мужик, бл…ин сын: «благослови, отче»? Тут есть патриарх, скажи: «благослови, владыко!» И этот случай, очевидно, не был исключением из правил. Особым вариантом национальной ругани была фраза «Шиш на Кокуй», которой на улицах Москвы простые люди преследовали иностранцев, проживавших в слободе Кокуй. Эта фраза так допекла их, что была подана царю челобитная с просьбой о защите от уличных издевательств.
Вообще насмешливое и неприязненное отношение к иностранцам, обусловленное многолетней закрытостью русского общества, было обычным явлением на городских улицах. Хотя в Москве с XVI в. уже существовала постоянная европейская колония, московское население смотрело на ее жителей с изумлением и недоверием. Вплоть до конца XVII в. иностранец, выходя на улицу, собирал вокруг себя толпу любопытных зрителей, которые часто кричали ему «фрыга», «фря» (очевидно, отсылка к слову «фрязин» – итальянец) или «шиш».
На улицах было много пьяных, и пили в целом много и безобразно. Если знатный человек угощал водкой простолюдина, последний не считал возможным отказываться, сколько бы чарок ему ни предлагали, и продолжал пить, пока не падал на землю без сознания и – в иных случаях – не умирал. Тот же характер носило и пьянство знатных людей, даже царских великих послов. Так, посол, отправленный в 1608 г. Борисом Годуновым к шведскому королю, напился до того, что умер в тот день, когда ему была назначена аудиенция. Поэтому на улицах города регулярно попадались валяющиеся в грязи пьяные. Иногда какой-нибудь извозчик, увидев знакомого пьяного, грузил его в свою повозку и отвозил домой, где получал деньги за проезд и доставку пьяницы. Нередко бывало иначе, когда извозчик завозил пьяного в какой-нибудь глухой переулок и, обобрав до нитки, убивал.
Картину уличной жизни дополняли еще две характерные черты: обилие нищих и публичные расправы с преступниками. Если и в наше время нищих, открыто просящих милостыню, мы практически не увидим на улицах, то раньше их на улицах были сотни, и дело было не в том, что общество было неблагополучным – по убеждению человека того времени милостыня (благотворительность) была не средством борьбы с социальным недугом, а благочестивым занятием, необходимым для спасения души (о нищенстве пойдет речь в отдельном разделе). Поэтому милостыня могла быть только личным делом набожного человека, и эта милостыня была необходима и самому подающему её, а не только нищему.
Поэтому в средневековой Москве нищенство имело огромное распространение. У окон домов богатых людей стояли целые толпы нищих, периодически получавших пищу или иную какую-либо милостыню. Нищие были распределены по боярским дворам, каждый из которых содержал свою группу нищих. Подобные же постоянные группы были при московских монастырях и крупных соборах: при Успенском соборе Московского Кремля состояло двенадцать так называемых успенских, богородицких или пречистенских нищих, по столько же человек было в группах при Чудове монастыре и соборе Николы Гостунского в Кремле; последняя группа или артель состояла исключительно из женщин, главным образом вдов священников. Артели нищих Архангельского собора, собора Василия Блаженного и Богоявленского монастыря насчитывали по десять человек.