ересной истории, которая парадоксальным образом является одновременно и глобальной, и локальной. Это также знак того, насколько имперское прошлое еще живо, с удивительным упорством порождая и аргументы в свою защиту, и контраргументы. Поскольку речь идет о наших современниках, которые всегда под рукой, эти следы прошлого в настоящем показывают нам направление изучения порожденных империей историй (множественное число используется здесь намеренно), не просто нарративов о белых мужчинах и женщинах, но также и рассказов о не-белых, о чьих землях и самом существовании которых идет речь, даже если их требования при этом отрицали или игнорировали.
Один из важных спорных вопросов современности по поводу остатков империализма — вопрос о том, как представлены в западных средствах массовой информации «туземцы», — иллюстрирует устойчивость подобных взаимозависимостей и наложений, причем не только в содержательной части дебатов, но и в их форме, не только в том, что говорится, но и в том, как говорится, кем и где. Из этого вытекает осознание того (пусть это и требует самодисциплины, что не так-то просто), настолько развиты, привлекательны и готовы к использованию конфронтационные стратегии. В 1984 году, еще задолго до появления «Сатанинских стихов», Салман Рушди обратил внимание на существование целого потока фильмов и статей о британском владычестве в Индии, включая сюда телевизионный сериал «Жемчужина короны»16 и фильм Дэвида Лина17 «Поездка в Индию». Рушди отмечал, что волна ностальгии, поднятая этими тщательно и с любовью выстроенными воспоминаниями о британском правлении в Индии, совпала с войной на Фолклендах и что «рост ревизионистских настроений в отношении британского владычества в Индии, представленный исключительным успехом этих произведений — это вклад искусства в рост консервативной идеологии в современной Англии». Комментаторы отреагировали на то, что сочли у Рушди публичными воплями и стенаниями и, похоже, полностью проигнорировали основную его мысль. Рушди же пытался вызвать более серьезную дискуссию, обращенную, по-видимому, к тем интеллектуалам, к которым уже больше не относится известное определение Джорджем Оруэллом места интеллектуала в обществе как того, кто находится во чреве кита и снаружи.18 В современной реальности, в терминах Рушди, уже «нет кита, в этом мире уже нет больше тихих уголков, [где] можно было бы убежать от истории, от гвалта и ужасной, бесконечной суеты».* Но главную мысль Рушди посчитали не стоящей серьезного обсуждения. Вместо этого стали спорить, действительно ли положение дел в третьем мире после освобождения колоний ухудшилось, и не лучше ли было бы прислушаться к тем редким (по счастью, исключительно редким, могу добавить я) интеллектуалам третьего мира, которые смело относят большую часть их нынешнего варварства, тирании и деградации на счет собственной истории — истории, которая была не слишком-то хороша и до эпохи колониализма и которая просто вернулась к своему прежнему состоянию после ее окончания. А потому, в развитие этого аргумента, можно сказать, что лучше уж беспощадно честный В. С. Найпол, чем эпатажная позиция позера-Рушди.
Из бури эмоций, поднятых собственным случаем Рушди в тот раз и позднее, можно заключить, что многие на Западе решили: хорошенького понемножку. После Вьетнама и Ирана — заметьте, что эти ярлыки обычно используют в равной мере как для того, чтобы растравить внутренние травмы американцев (студенческие волнения 1960-х, обеспокоенность общественности по поводу заложников в 1970-х), так и для того, чтобы раздуть международные конфликты и стенания радикальных националистов по поводу «потери» Вьетнама и Ирана — после Вьетнама и Ирана отступать дальше некуда. Западная демократия получила удар, и пусть даже физически урон был нанесен за границей, остава-
* Rushdie Salman. Outside the Whale // Imaginary Homelands: Essays and Criticism, 1981—1991. London: Viking/Granta, 1991. P. 92, 101.
лось ощущение, как однажды несколько странно выразился Джимми Картер, «обоюдного разрушения». В свою очередь, это ощущение привело западного человека к переосмыслению всего процесса колонизации в целом. Разве не «мы», — рассуждал он, — принесли «им» прогресс и модернизацию? Разве не мы принесли им порядок и своего рода стабилизацию, чего они сами бы никогда не добились? Разве это не чудовищная ошибка надеяться на их способность к независимости, коль скоро появляются бокассы и амины, а их интеллектуальными двойниками выступают такие люди, как Рушди? Не следовало ли нам сохранить колонии, держать подчиненные, или низшие, расы в узде, оставаясь верными своей цивилизаторской миссии?
Я понимаю, что сказанное мною сейчас — это, скорее, карикатура. Тем не менее слишком уж она похожа на мнение тех, кто считает, будто говорит от имени Запада. Похоже, мало кто сомневается, что монолитный «Запад» действительно существует, как и единый экс-колониальный мир, который можно описать при помощи пары хлестких обобщений. Переход к сущностям и генерализациям дополняется апелляцией к мнимой истории вклада Запада и его бескорыстной помощи, за которыми следовали прискорбные попытки укусить дающую руку «Запада». «Почему же они не ценят нас после всего того, что мы для них сделали?»*
Как легко можно много всего втиснуть в простенькую формулу неоцененного благородства! Уже позабыты и ограбленные колониальные народы, которые в течение веков терпели несправедливость, и нескончаемое экономическое подавление, разрушение их социальной и личной жизни, и беспросветная покорность как следствие неизменного превос-
* O'Brien Conor Cruise. Why the Wailing Ought to Stop // The Observer. June 3. 1984.
ходства европейцев. Стоит только вспомнить миллионы проданных в рабство африканцев, чтобы понять невообразимую цену поддержания этого превосходства. Тем не менее в скрупулезно зафиксированной, жестокой истории колониальной интервенции — минута за минутой, час за часом — позабыты именно эти бесчисленные следы в жизни индивидов и коллективов по обе стороны колониальной границы.
По поводу этого современного дискурса, который исходит из превосходства и даже неоспоримо центрального положения Запада, важно отметить тотальный характер его обобщений: насколько всеохватны его подходы и жесты, до какой степени он закрывает и не допускает, даже тогда, когда включает, концентрирует и консолидирует. Начинает казаться, что мы перенеслись назад во времени к концу XIX века.
Этот имперский подход, по моему мнению, прекрасно передан в сложной и нарративно богатой форме великого романа Конрада «Сердце тьмы», написанного между 1898 и 1899 годами. С одной стороны, нарратор Марлоу признает трагическое затруднение всей беседы — «это невозможно, невозможно передать, как чувствуешь жизнь в какой-либо определенный период, невозможно передать то, что есть истина, смысл и цель этой жизни. Мы живем и грезим в одиночестве...».* Но все же ему удается передать недюжинную силу африканского опыта Куртца через свой собственный всеобъемлющий нарратив о путешествии к Куртцу в африканские глубины. Этот нарратив в свою очередь напрямую связан с искупительной силой, равно как с ужасом и расточительством миссии европейцев в
* Conrad Joseph. Heart of Darkness // Youth and Two Other Stories. Garden City: Doubleday, Page, 1925. P. 82. См.: Конрад Дж. Сердце тьмы. СПб.: Азбука, 1999.
этом мире тьмы. Если что-то упущено, о чем-либо умолчено или же попросту выдумано в этом неотразимом повествовании Марлоу, все искупает прозрачный исторический импульс нарратива, поступательное темпоральное движение — с отступлениями, описаниями, захватывающими встречами и так далее. В рамках нарратива о своем путешествии на Внутреннюю станцию Куртца, чьим началом и властью он теперь становится, Марлоу, по существу, движется взад и вперед по малым и большим спиралям, дорожные эпизоды в ходе его путешествия вверх по реке при этом в значительной степени подчинены главной траектории движения к тому, что он называет «сердцем Африки».
Так, встреча Марлоу посреди джунглей с клерком в невероятной белизны костюме дает ему возможность вставить пару побочных эпизодов, как позднее и его встреча с полусумасшедшим, похожим на арлекина русским, которого так поразили дарования Куртца. Но тем не менее причина неубедительности Марлоу, его уверток, причудливых рассуждений по поводу собственных чувств и мыслей — неумолимый ход самого путешествия, которое идет, несмотря на все обстоятельства, через джунгли, через время, через трудности к сердцу всего окружающего, к торговой империи Куртца. Конрад пытается показать нам, как грабительская авантюра Куртца, путешествие Марлоу по реке да и сам его нарратив связаны одной общей темой — это европейцы, осуществляющие акты имперской воли и власти в Африке (или над Африкой).
От прочих колониальных писателей-современни-ков Конрада отличает то, что по причинам (отчасти связанным с колониализмом), превратившим его, польского эмигранта, в наемного работника имперской системы, он прекрасно понимал, что делает.
Как и большинство других его произведений, «Сердце тьмы» неправильно было бы трактовать как простой рассказ о путешествии Марлоу. Это также и драматизация самого Марлоу: старый скиталец по колониям рассказывает свою историю группе слушателей-англичан в определенное время и в определенном месте. То, что эти слушатели по большей части принадлежат к миру бизнеса, — способ подчеркнуть, что в 1890-е года бизнес империи, некогда полный приключений и зачастую представлявший собой частную инициативу, превратился в империю бизнеса. (Кстати, следует отметить, что примерно в это же время Хэлфорд Маккиндер, путешественник, географ и либеральный империалист, прочел в Лондонском банковском институте ряд лекций об империализме.* Возможно, Конрад знал об этом.) Тем не менее почти подавляющая сила нарратива Марлоу оставляет нас со вполне четким ощущением, что нет исхода из этой наивысшей исторической силы — империализма — и что она обладает властью репрезентировать систему, как и властью говорить за всех в пределах своей сферы. Конрад показывает нам, что то, что делает Марлоу, — случайно, разыграно для группы сходно настроенных слушателей-англичан и ограничено этой ситуацией.