Культура и империализм — страница 121 из 123

'Хара — сирота, сын сержанта ирландского полка Индийской армии и белой матери, но он ведет себя как туземный подросток. Участие в Большой игре удачным образом сочетается для него с природным артистизмом, склонностью к авантюре, переодеваниям, поразительным даром маскировки. Это так похоже на движение бойскаутов, как его понимал основатель движения лорд Баден-Пауэлл — защитников «стен империи»: сочетания игры и серьезного дела, удовольствия и долга.

Поначалу участие в шпионаже для Кима — по большей части действительно просто игра. Но впоследствии он уже вполне осознанно примыкает к миру Большой игры. Но тем самым, как подчеркивает Саид, он встает на путь коллаборационизма, действуя не на стороне того, кого прежде считал своим народом. Однако для самого Киплинга никакой проблемы в этом нет: он совершенно искренне не видел для Индии лучшей доли, чем находиться под управлением Британии. Дело империи — это благо для самой Индии. И в этом смысле Киплинг — убежденный империалист.

Вообще «Ким», как отмечает Саид, очень мужской роман. Это роман о мужской дружбе. В центре его — старик-лама, святой человек, совершающий паломничество в поисках Реки жизни, и его чела, смышленый и обаятельный ученик-подросток. Остальные фигуры индийцев — афганец-торговец лошадьми Махбуб Али и ученый-этнограф Хур-ри-Бабу, — участвующие в Большой игре, хоть и представлены с симпатией, но в целом, скорее, в ироническом плане. Определяет же в итоге жизненную судьбу Кима другой взрослый мужчина — британский этнограф-разведчик полковник Крейтон, в котором вполне органично сочетаются черты разведчика и серьезного ученого. Для Крейтона этнография и колониальная работа плавно перетекают друг в друга, он может интересоваться талантливым мальчиком и как будущим шпионом, и как антропологической диковинкой. Как и Ким, для Крейтона долг и личные склонности счастливо дополняют друг друга. Империя — это увлекательное занятие.

Киплинг, конечно, любит Индию, восхищается ее многокрасочностью, видит многие достоинства населяющих ее народов. Но при этом изображает исключительно западное представление об Индии. Киплинг совершенно искренне убежден, что процветание Индии возможно только в том случае, если направлять ее и руководить ею будет Белый человек, а именно — Британская империя. Какая-либо самостоятельность будет просто губительна для Индии. Сама по себе она лишена формы, слишком хаотична, чтобы обойтись без рационализующей поддержки Белого человека.

И этот сюжет вновь выводит нас на фигуру империалиста. Там были и суровые генералы и губернаторы (вроде Кромера, Бюго и Бразза), умелые и энергичные колониальные администраторы (вроде Керзона), но были и многочисленные солдаты империи, среди которых много талантливых, энергичных, умных и вполне честных людей, которым вдобавок нравилось заниматься своим делом. Конечно, многими колонистами двигала нажива, но было, как неоднократно отмечает Саид, и нечто другое, некая тяга, которая заставляла вполне благопристойных людей «воспринимать империю как долговременную, почти метафизическую обязанность». Перед колонистами стояли исключительные трудности, кроме того, всегда присутствовал количественный аспект: небольшие группы колонистов управляли большими массами туземцев. Имперское предприятие в значительной степени подкреплялось чувством позитивной общности с материнским государством.

И они также составляют существенную часть имперского нарратива, подкрепляя своей энергией тезис о цивилизаторской миссии и «бремени Белого человека». Есть от чего устыдиться, но есть и чем восхититься.

Важный момент имперского нарратива — коллаборационизм и сопротивление.

Разговор этот возникает в связи с двумя темами: допустимость насилия в борьбе колоний за освобождение (к чему призывает многократно цитируемый в книге Э. Саида Ф. Фанон) и наличие сопротивления колонизаторам с самого начала колониального завоевания. Колонизируемый народ так никогда и не смирился со своей участью подчиненной или низшей расы, которая непременно нуждается в управлении со стороны рационального и цивилизованного европейца. Этот тезис отчасти подрывает представление о цивилизаторской миссии. Правда, подрывает не в полной мере, поскольку сопротивление цивилизации — просто еще один признак неразумия туземцев. Яркий пример такого нарратива — небольшой фрагмент в «Киме» Р. Киплинга, где старый солдат, который «который в дни Мятежа служил правительству», воспоминает события знаменитого Мятежа сипаев 1857 г. Саид постоянно подчеркивает, что в английском языке для этого события имеется строго определенный термин — «мятеж» (mutiny), что сразу задает определенную перспективу восприятия; индийцы же называют его восстанием. Но здесь эта версия вкладывается в уста индийца как единственно рациональный взгляд на события, суть которых — безумие и жестокость. В этом и состоит власть нарратива как вариации темы репрезентации — возможности представлять свою позицию как исключительную.

Однако тема соотношения коллаборационизма и сопротивления выводит нас на еще одну чрезвычайно важную, на мой взгляд, методологическую тему — разорванность истории, непременное наличие «двух правд», двух вариантов истории: истории колонизаторов и истории колонизируемых.

«Историю пишут победители, поэтому в ней не упоминаются побежденные» (А. Дрекслер). Несмотря на некоторую скомпрометированность этого высказывания авторством, оно довольно верно передает суть коллизии. Возможность дать собственную версию событий — важнейшая прерогатива победителя любого конфликта, как политического или экономического, так и цивилизационного. Именно такая версия закрепляет и фундирует достигнутую победу, обеспечивая ее легитимность в глазах доминирующего сообщества. И Запад в полной мере воспользовался этой прерогативой и представил собственную связную и последовательную версию события колониальной экспансии, суть которой укладывается в тезис о цивилизаторской миссии. Однако существует и другая версия истории — версия колонизируемых. И она сплошь состоит из несправедливости, жестокости, насилия и крови. (Так, как подчеркивает Саид, предыдущий сюжет с мятежом сипаев для самих индийцев был «национальным восстанием против британского правления, против жестокого обращения, эксплуатации и глухоты к протестам туземцев».) До определенной поры это не составляло проблемы, но в наше время ситуация меняется.

В «Культуре и империализме» Саид вновь обращается к примеру, который уже упоминался в «Ориентализме». Это описания одних и тех же исторических событий — Египетского похода Наполеона, — выполненные с двух принципиально разных сторон. Одно принадлежит Фурье в «Описании Египта», другое — арабскому шейху ал-Джабарти.*

*См.: ал-Джабарти, Абд ар-Рахман. Удивительная история прошлого в жизнеописаниях и хронике событий. Т. 3, ч. 1. Египет в период экспедиции Бонапарта (1798—1801). М.: Изд. восточной лит-ры, 1962. С. 49.

Понятно, что различаются они буквально с точностью до наоборот. Там, где один видит величественную поступь европейского разума и создание последним фундаментального и целостного научного описания Египта, шейх видит кровь, ужас, смерть и разрушение, причиненные вторгшимся врагом. И оба они со своей точки зрения правы!

И так обстоит дело практически со всякой историей, поскольку история — всегда драматичный процесс. Означает ли это, что история обречена, помимо разного рода академических споров и расхождений, на принципиальную расколотость в понимании решающих исторических процессов, каковыми были контакты Запада и Востока, в особенности в «век империй»?

С точки зрения колонизируемых — героическая борьба народа за свои права, которая начинается с самого начала европейской экспансии и долгое время выглядит совершенно безнадежной, но в конечном итоге правда торжествует. Но вслед за этим начинаются неминуемые эксцессы национализма, поскольку наиболее распространенной политической формой обретения независимости было национальное государство. Саид с горечью говорит о многочисленных издержках национализма. Правда, он считает, что это неизбежная плата за переходный период.

С точки же зрения метрополии — и ее «цивилизаторской миссии» — все это выглядит как черная неблагодарность туземцев, которые просто не в состоянии в силу своей дикости оценить те блага цивилизации, которые раскрываются перед ними в результате колонизации.

Сходные процессы наблюдаются и в литературе. В качестве важного мотива культуры сопротивления Саид упоминает многочисленные попытки «вернуть утраченную власть над регионом» в латиноамериканских и карибских версиях «Бури» Шекспира, написать новые книги Просперо и открыть новую историю Калибана. Это борьба за нарратив, «страстный спор с Шекспиром за право представлять Карибы». И в это новом нарративе на первое место выходит уже не Ариэль, а Калибан, как «главный символ гибридности».

Если соотнесение разнородных дискурсов невозможно во всем их объеме, то нужно искать точки пересечения.

Выход, который предлагает Саид, представляет интерес. Он использует музыкальный образ контрапункта, когда в развитии нарратива, как при развитии музыкальной темы, один пункт, одна позиция непосредственно сопоставляется с другой. Но что нам это может дать, кроме понимания их полной противоположности ?

Могут ли субалтерны говорить за себя сами? До сих пор вся их речь была лишь бессвязным набором звуков, как речь Калибана. Это был протест, но протест, заключавший в себе лишь ярость и ненависть, протест, лишенный каких-либо признаков логичности. Либо выплеск гнева, приводящий к безумству насилия, либо плач побежденного. И это было одним из важных аргументов в пользу «цивилизаторской миссии» — отсутствие (или даже невозможность) членораздельного и внятного голоса субалтернов. «Покажите мне зулусского Толстого», — приводит Саид высказывание неназванного американского интеллектуала как показатель фундаментальной культурной пропасти, разделяющей колонии и метрополии. Так могут ли они говорить за себя сами?