Однако ни Конрад, ни Марлоу не дают нам полного представления о том, что происходит снаружи, помимо мирозавоевательного подхода, представленного Куртцем, Марлоу, кругом слушателей на палубе «Нелли» и самим Конрадом. Этим я имею в виду, что роман «Сердце тьмы» воздействует столь мощ-
*По поводу Макиндера см.: Neil Smith. Uneven Development: Nature, Capital and the Production of Space. Oxford: Blackwell, 1984. P. 102—103. Конрад и триумфалистекая география выступают главной темой статьи: Driver Felix. Geography's Empire: Histories of Geographical Knowledge // Society and Space, 1991.
но, потому что воплощенная в нем политика и эстетика, так сказать, империалистичны, что в конце XIX века, по-видимому, было равносильно эстетике, политике и даже эпистемологии неизбежной и неотвратимой. Ведь если мы не в состоянии действительно понять опыт кого-то иного и если мы поэтому обречены зависеть от напористой власти такого рода силы, какой обладает Куртц, белый человек в джунглях, или Марлоу, еще один белый человек, рассказчик, — искать другую, неимпериалистическую альтернативу бесполезно. Система их попросту элиминировала, о них ничего нельзя ни сказать, ни даже подумать. Округлость, полная закрытость целого неприступна не только эстетически, но и психологически.
Конрад, вполне сознательно помещая рассказ Марлоу именно в этот нарративный момент, дает нам тем самым понять, что империализм, далекий от того, чтобы поглотить собственную историю, разворачивается в рамках более широкой истории и обусловлен ею — помимо узкого круга европейцев на палубе «Нелли». И тем не менее, кажется, что в этом регионе никого нет, и потому Конрад оставляет его пустым.
Возможно, Конрад никогда бы не использовал фигуру Марлоу для каких-то иных целей, помимо раскрытия мировоззрения империализма, учитывая то, каким образом и он сам, и Марлоу могли в то время смотреть на не-европейцев. Независимость — это для белых и для европейцев. Низшие, или подчиненные, народы просто нуждаются в том, чтобы ими управляли. Наука, образование — все это пришло с Запада. Действительно, Конрад скрупулезно прописывает разницу между бесчестной бельгийской и британской колониальными позициями. Но он мог представить себе только мир, поделенный на те или иные сферы доминирования Запада. Однако поскольку Конрад так и не смог избавиться от чувства собственной маргинальное™ как изгнанника, он весьма осторожно (если не сказать — раздражающе) характеризует нарратив Марлоу с проницательностью человека, стоящего на перекрестке миров — этого мира и другого, пусть не названного, но все равно иного. Конрад, конечно, не был великим империалистом-предпринимателем, как Сесиль Родс или Фредерик Лугард, но прекрасно понимал, что каждый из них, говоря словами Ханны Арендт, вступив в «водоворот нескончаемого процесса экспансии, перестает быть тем, кем был прежде, и подчиняется законам этого процесса, отождествляя себя с его анонимными силами. Чтобы процесс и дальше шел беспрепятственно, он должен стать всего лишь функцией этого энергичного курса и в конечном итоге считать такую функциональность наивысшим своим возможным достижением».* Вывод Конрада таков: если в качестве нарратива империализм монополизировал всю систему репрезентации — что в случае романа «Сердце тьмы» позволяет ему говорить от лица африканцев, от лица Куртца и прочих искателей приключений, включая Марлоу и его слушателей, — позиция стороннего человека позволяет нам понять, как работает машина, и то, если мы принципиально не находимся с ней в состоянии полной синхронии или соответствия. Поэтому, так никогда полностью не освоившись на новой родине, Конрад во всех своих работах держал подобную ироничную дистанцию.
Таким образом, форма нарратива у Конрада позволяет сформулировать два возможных аргумента,
* Arendt Hannah. The Origins of Totalitarianism. 1951; new ed., New York: Harcourt Brace Jovanovich, 1973. P. 215. См. также: Jameson Fredric. The Political Unconscious: Narrative as a Socially Symbolic Act. Ithaca: Cornell University Press, 1981. P. 206—281.
два взгляда на постколониальный мир, пришедший на смену его миру. Один взгляд предполагает, что старое имперское предприятие в полном его масштабе исчерпало себя лишь отчасти, он допускает истолкование мира так, как это видится официальному европейскому и западному империализму, и говорит о его консолидации после Второй мировой войны. Западный человек мог уйти из своих прежних колоний в Африке и Азии физически, но сохранил их не только в качестве рынка, он продолжает там править также морально и интеллектуально. «Покажите мне зулусского Толстого», — так недавно выразился один из американских интеллектуалов. Агрессивно-надменная инклюзивность (inclusiveness) этого взгляда проступает в речах тех, кто говорит сегодня для Запада и от имени Запада, от лица того, что Запад сделал, а также того, чем весь остальной мир был, есть или мог бы быть. Позиции этого дискурса исключают любой разговор о «потерянном», утверждая, что колониальный мир, онтологически выражаясь, был потерян с самого начала, он безнадежен и неоспоримо ущербен. Более того, он фокусируется не на общем в колониальном опыте, а на том, что никогда и не могло быть общим, а именно на власти и правоте, пришедшими с более мощной силой и с развитием. Риторически говоря, эти речи направлены на возбуждение политических страстей. Используя критику Жюльеном Бенда (Benda) современных интеллектуалов, можно сказать, что такие речи, как он верно подметил, неизбежно ведут к массовой резне, и если и не к резне в буквальном смысле, то уж точно к резне риторической.
Второй аргумент вызывает существенно меньшие возражений. Он видит себя так, как видел свой нарратив сам Конрад — приуроченным к определенному пространству и времени, не претендуя ни на безусловную правоту, ни на абсолютную определенность. Как я уже говорил, при чтении Конрада не остается впечатления, будто он верил в возможность альтернативы империализму: туземцы, о которых он писал, будь то в Африке, Азии или Америке, к независимости явно неспособны. И поскольку он, по-видимому, допускал, что европейская опека — это факт, то не мог представить себе, что будет, когда все это подойдет к концу. Но к концу это все-та-ки подойдет, хотя бы только потому — как и все человеческие дела, как и сама речь, — что наступит такой момент, когда придется уступить. Поскольку Конрад датирует империализм, показывает его бесплодность, разоблачает его иллюзии, чудовищное насилие и расточительство (например, в «Ност-ромо»), вполне возможно, что последующие его читатели смогут представить себе нечто иное, чем Африка, поделенная на дюжину европейских колоний, даже если Конраду это сделать трудно.
Возвращаясь к первой линии у Конрада, отметим, что дискурс возрождающейся империи доказывает, что имперская схватка XIX века и по сей день проводит разграничительные линии и воздвигает барьеры. Удивительным образом это проявляется также в довольно сложном взаимообмене между бывшими колониальными партнерами, скажем, между Англией и Индией, или между Францией и франкофонными странами Африки. Но этот взаимообмен заглушается гулом ожесточенных споров между про- и антиимпериалистами, которые вопиют о судьбах нации, о заморских интересах, неоимпериализме и тому подобном, уводя своих сторонников — агрессивно настроенных западников и, по иронии ситуации, тех не-западников, к которым обращаются сторонники нового национализма и набирающие силу аятоллы — прочь от идущего взаимообмена. Притом каждый из прискорбным образом ограниченных лагерей состоит из безгрешных, справедливых и верных сторонников, ведомых всеведущим вождем, которому ведома истинная правда и о них самих, и обо всех прочих. Вне этих лагерей остается лишь жалкая горстка вечно недовольных интеллектуалов и немощных скептиков, которые продолжают стенать о прошлом. Впрочем, на них мало кто обращает внимание.
В 1970-е и 1980-е годы произошел важный идеологический сдвиг, сопровождавшийся сужением горизонта в том, что я назвал первой из двух линий, идущих из «Сердца тьмы». Это, например, резкая смена акцента и, почти в буквальном смысле, направления среди мыслителей, известных своим радикализмом. Недавно ушедший от нас Жан-Фран-суа Лиотар и Мишель Фуко, выдающиеся французские философы, выступавшие в 1960-е как апостолы радикализма и интеллектуального мятежа, описывают проявившееся в последнее время поразительное отсутствие веры в то, что Лиотар называет великими легитимизирующими нарративами эмансипации и просвещения. Наш век, говорит он в 1980-х, — это время постмодерна, мы озабочены только частными вопросами, не историей, а проблемами, которые надо решать, не великой реальностью, а играми.* Фуко также переключает внимание с оппозиционных сил в обществе модерна, в которых прежде его привлекала их непримиримая борьба против дискриминации и ограничения свободы, — преступники, поэты, изгои и тому подобные — и решает, что коль скоро власть присутствует повсюду, следует сконцентрироваться на локальной микрофизике
* Lyotard Jean-François. The Postmodern Condition: A Report on Knowledge, trans. Geoff Bennington and Brian Massumi. Minneapolis: University of Minnesota Press, 1984. P. 37. См.: Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна. M.: Институт экспериментальной социологии; СПб.: Алетейя, 1998.
власти, окружающей индивида. А потому нужно изучать, культивировать и, если потребуется, переделать и заново конституировать самого себя.* У них обоих — у Лиотара и у Фуко — можно найти в точности повторяющийся троп, призванный объяснить разочарование в политике либерализации: нарратив, устанавливающий исходную точку и конечную цель, не годится более для построения траектории человека в обществе. Нет ничего, к чему стоило бы стремиться: мы идем по кругу. А теперь еще и сам путь заключен в круг. После многих лет поддержки антиколониальной борьбы в Алжире, на Кубе, во Вьетнаме, Палестине, Иране, что для многих западных интеллектуалов означало глубочайшую вовлеченность в политику и философию анти-империалистской деколонизации, настал