Культура и империализм — страница 14 из 123

' момент опустошенности и разочарования.** Теперь отовсюду слышится, насколько это бесполезное дело — поддерживать революцию, какие варварские режимы приходят к власти и до какой степени (это уж крайний случай) деколонизация способствует «мировому коммунизму».

Появляются терроризм и варварство. Появляются эксперты по бывшим колониям, действующие под лозунгом: колониальные народы пригодны лишь для колониализма; коль скоро «мы» были настолько глупы, что ушли из Адена, Алжира, Индии, Индокитая и тому подобное, неплохо было бы вновь вернуться на эти территории. Появляются также различные эксперты и теоретики, специалисты

*В особенности см. последние работы Фуко: Забота о себе. М.; Киев, 1998. Foucault. The Саге of the Self, trans. Robert Hurley. New York: Pantheon, 1986. Новую смелую интерпретацию всего цикла работ Фуко о Я, включая сюда и его собственное, см. в: Miller James. The Passion of Michel Foucault. New York: Simon & Schuster, 1993.

**См., например: Chaliand Gerard. Revolution in the Third World. Harmondsworth: Penguin, 1978.

по взаимоотношениям между освободительными движениями, по терроризму и КГБ. Возрождаются симпатии к тому, что Джейн Киркпатрик назвала авторитарными (в противоположность тоталитарным) режимами, которые выступают как союзники Запада. По мере натиска рейганизма, тетче-ризма и их сторонников начинается новая фаза истории.

Пусть исторически это и можно было бы понять, безоговорочное изъятие «Запада» из его собственного опыта в «периферийном мире», конечно же, никогда не было для сегодняшнего интеллектуала делом привлекательным и поучительным. Этим закрываются возможности познания и осознания того, что значит быть снаружи кита. Но давайте вновь обратимся к Рушди ради еще одного открытия:

Мы видим, что стремление создать свободный от политики вымышленный мир, может быть столь же ложным, как и попытка создать мир, в котором никому не приходится работать, ненавидеть, любить или спать. Снаружи кита необходимо и даже интересно бороться с отдельными проблемами, порожденными включением политического материала, потому что политика попеременно выступает то как фарс, то как трагедия, а иногда (в случае Пакистана времен Зии) и тем, и другим одновременно. Снаружи кита писатель обязан понимать, что он (или она) является частью толпы, частью океана, бури, так что объективность становится великой мечтой, как совершенство, недосягаемой целью, ради которой нужно бороться, несмотря на невозможность добиться успеха. Снаружи кита находится мир, описываемый знаменитой формулой Сэмюеля Беккета: я так больше не могу, я продолжаю.

* Rushdie. Outside the Whale. P. 100—101.

Образы Рушди, заимствованные им из Оруэлла, на мой взгляд, еще в большей степени созвучны с Конрадом. Ведь здесь присутствует второе следствие, вторая линия, идущая от нарративной формы Конрада. В прямых отсылках к тому, что происходит снаружи, оно указывает на перспективу, находящуюся вне базовых империалистских репрезентаций, представленных Марлоу и его слушателями. Это глубоко секулярная перспектива, и она не связана ни с представлением об историческом предназначении и неизбежном в этом случае эссенциа-лизме, ни с исторической индифферентностью и покорностью. Пребывание внутри препятствует полноте опыта империализма, переформулирует его и подчиняет власти европоцентристского, тотализи-рующего взгляда. Эта другая перспектива предполагает наличие поля, не дающего особых исторических привилегий ни одной из партий.

Я не собираюсь ни заново перетолковывать Рушди, ни вычитывать в его произведениях того, чего он, возможно, вовсе не имел в виду. В полемике с местными английскими средствами информации (прежде чем публикация «Сатанинских стихов» вынудила его скрываться) он заявлял, что не может соотнести свой собственный опыт с репрезентациями Индии в популярных средствах информации. Теперь я пойду дальше и рискну утверждать, что одно из достоинств подобного сочетания политики с культурой и эстетикой состоит в том, что оно позволяет раскрыть общее основание, затемненное самой полемикой. Возможно, непосредственным участникам конфликта эту общую почву разглядеть особенно трудно: ведь они больше заняты сражением, чем размышением. Я прекрасно понимаю питающий слова Рушди гнев, потому что, как и он, ощущаю себя в явном меньшинстве перед лицом господствующего консенсуса западных авторов о том, что третий мир — это саднящая заноза, второстепенное в культурном и в политическом отношении место. Если мы пишем и говорим как представители маргинального меньшинства, наши критики из академических и журналистских кругов принадлежат к богатой системе крепко спаянных информационных и академических ресурсов — газет, телевизионных сетей, аналитических журналов и институтов. Большинство из этих голосов сливаются в один визгливый хор проклятий, имеющий правую политическую окраску, в котором они отделяют все не-белое, не-западное и не-иудео-христианское от правильного и самой судьбой избранного западного этоса. Затем они сваливают все это в одну кучу под разными уничижительными рубриками: террористы, маргиналы, второстепенные и незначительные. Любого рода нападки на то, что подпадает под эти категории, и есть защита западного духа.

Но вернемся к Конраду и к тому, что я обозначил как вторую, менее империалистически агрессивную возможность, открывающуюся в «Сердце тьмы». Вспомним еще раз, что Конрад помещает все повествование на палубу корабля, стоящего на якоре в Темзе. По мере того как Марлоу ведет рассказ, садится солнце, и в конце нарратива сердце тьмы появляется уже и в Англии. За пределами группы слушателей Марлоу лежит неопределенный и неясный мир. Иногда кажется, что Конраду хочется вложить его в рамки представленного Марлоу имперско-метрополий-ного дискурса. Но в силу своей собственной смещенной субъективности он успешно сопротивляется этим попыткам, как мне всегда казалось, по большей части при помощи формальных приемов. Конрад прекрасно сознает, что круговые нарративные формы, будучи искусственными конструкциями, привлекают к себе внимание, заставляя нас ощутить потенциал реальности, которая, по всей видимости, неподвластна империализму, лежит вне его досягаемости и лишь значительно позже смерти Конрада в 1924 году обретает полновесное присутствие.

Это нуждается в пояснении. Несмотря на европейские имена и манеры, нарраторы у Конрада не являются обычными бездумными свидетелями европейского империализма. Они не просто принимают то, что происходит во имя имперской идеи: они много об этом размышляют, это их тревожит, они действительно озабочены тем, можно ли считать все происходящее привычным делом. Но это им так никогда и не удается. Способ, каким Конрад демонстрирует различие между ортодоксальным взглядом на империю и своим собственным, состоит в том, чтобы привлекать внимание к способам созидания (и разрушения) идей и ценностей через сдвиги в языке наррато-ра. Кроме того, повествование тщательно выстроено: нарратор — это рассказчик, его аудитория и причина, по какой слушатели оказались вместе, качество его голоса, действенность того, что он говорит, — все это в равной степени важные и даже очевидные аспекты повествуемой истории. Марлоу, например, никогда не говорит прямо. Говорливость сменяется у него поразительным красноречием, он редко упускает возможность подчеркнуть своеобразие событий внезапным отвлекающим ходом, или же выражается туманно и противоречиво. Так, он говорит, что французский военный корабль обстреливает «континент». Красноречие Куртца столь же проясняет, сколь и вводит в заблуждение, и так далее — в его речи столько подобных удивительных несоответствий (подробно исследованных в работе Яна Уатта под именем «отсроченного декодирования»*), что его непосредственные слушатели, как и читатель, остаются

*Watt Ian. Conrad in the Nineteenth Century. Berkeley: University of California Press, 1979. P. 175—179.

в итоге с отчетливым ощущением, что он представляет все не совсем так, как оно должно было быть или как оно выглядело.

Тем не менее вся суть разговоров Куртца и Марлоу — превосходство империи: превосходство белых европейцев над черными африканцами с их слоновой костью, цивилизации над примитивной тьмой континента. Подчеркивая несоответствия между официальной «идеей» империи и поразительной реальностью Африки, Марлоу нарушает у читателя ощущение не только самой идеи империи, но и чего-то более глубинного, самой реальности. Ведь если Конраду удается показать, что вся человеческая деятельность зависит от контроля над предельно нестабильной реальностью, которую слова способны описать весьма условно и только через импульс воли или конвенционально, то же верно и относительно империи, почитания идеи и так далее. Читая Конрада, мы оказываемся в мире, более или менее постоянно созидаемом и разрушаемом. То, что кажется стабильным и безопасным — например, полисмен на углу, — на деле лишь немногим безопаснее, чем положение белого человека в джунглях, и требует такой же постоянной (но непрочной) победы над всепроникающий тьмой, которая, как оказывается в конце рассказа, в Лондоне точно такая же, как и в Африке.

Гений Конрада позволяет ему понять, что вездесущую тьму можно попытаться колонизировать или просветить, — роман «Сердце тьмы» полон намеков на mission civilisatrice, на мягкие или жестокие схемы несения света во тьму при помощи актов воли или установления власти, — но в конце концов приходится признать ее независимость. И Куртц, и Марлоу признают тьму, первый — когда умирает, последний — когда размышляет впоследствии о смысле последних слов Куртца. Они (и, конечно же,

Конрад вместе с ними) опережают свое время в понимании того, что они называют «тьмой». Эта «тьма» обладает самостоятельностью, она когда-нибудь может вернуться вновь и вновь заявить права на то, что империализм уже считает своим. Но Марлоу и Куртц — это также люди своего времени, и они не в состоянии сделать следующий шаг и признать, что то, что они так пренебрежительно считали не-европейской «тьмой», на деле было