Культура и империализм — страница 16 из 123

Ни одна сколько-нибудь значительная держава, когда-либо созданная какой-либо нацией, будь то на Западе или в Азии, не избежала попытки устремить свою нацию на Египет, что считалось в некотором смысле его естественным жребием.

Фурье говорит как рационализующий глашатай наполеоновского вторжения в Египет в 1798 году. Отзвук великих имен, которые он призывает, помещая, укореняя, упорядочивая иностранное завоевание в пределах культурной орбиты европейского существования, — все это превращает завоевание из столкновения между завоевателями и побежденными в гораздо более длительный и медленный процесс, куда более приемлемый для европейской чувствительности, окруженной предпосылками собственной культуры, нежели тот сокрушительный опыт, каким он был для потерпевших поражение египтян.

Почти в то же самое время Джабарти заносит в свою книгу ряд мучительных, но и проницательных размышлений по поводу завоевания. Он пишет как вставший в боевой строй религиозный вождь, ведущий летопись вторжения в его страну и разрушение его общества.

Это первый год великих кровопролитных сражений, выдающихся событий, горестных происшествий и ужасающих бедствий, год, когда возрастало зло, а испытания и невзгоды следовали одно за другим, когда ничто не было прочным и нарушился обычный ход вещей, год крушения устоев, непрерывных ужа-

* Fourier Jean-Baptiste-Joseph. Préface historique. Vol. 1 of Description de l'Egypt. Paris: Imprimerie royale, 1809—1828. P. 1.

сов, многих перемен, расстройства управления, огромных разрушений и всеобщего разорения... [Затем, как добрый мусульманин, он оборачивается назад и размышляет о себе самом и своем народе.] «Господь твой не был таким, чтобы погубить селения несправедливо, раз жители их творили благое» (Коран, XI, 119.)*

Французскую экспедицию сопровождала целая ученая дружина, чьей задачей было исследовать Египет так, как никто еще прежде его не исследовал — и результатом стало «Описание», само по себе имеющее гигантские размеры. Но глаза Джа-барти открыты только для тех фактов силы (и только это имеет для него значение), которые он истолковывает как кару Египту. Власть французов наслаивается на его существование побежденного египтянина, жизнь сжимается до уровня бытия порабощенной частицы, едва ли способной сделать нечто большее, чем просто фиксировать передвижения французской армии, ее диктаторские декреты и чрезмерно суровые меры, ее потрясающую и по видимости бесконтрольную способность делать то, что заблагорассудится, в соответствии с повелениями, которые соотечественникам Джабарти не могли понравиться. Несоответствия между политикой, породившей «Описание», и непосредственной реакцией Джабарти разительны и подчеркивают то пространство, которое они столь неравноправно оспаривают.

Теперь не так уж трудно до конца проследить результаты подхода Джабарти, и поколения историков действительно проделали то, что я повторю лишь

*'Abd al-Rahman al-Jabarti. ‘Aja'ib al-Athar fi al-Tarajum wa al-Akhbar. Vol. 4. Cairo: Lajnat al-Bayan al-'Arabi, 1958—1967. P. 284. См.: ал-Джабарти, 'Абд ар-Рахман. Удивительная история прошлого в жизнеописаниях и хронике событий. Т. 3, ч. 1. Египет в канун экспедиции Бонапарта (1798—1801). М.: Изд-во восточной л-ры, 1962. С. 49.

частично. Его опыт породил глубоко укорененное антизападничество, что является устойчивой темой египетской, арабской, исламской истории и истории третьего мира в целом. У Джабарти можно найти семена исламского реформизма, который, как это было провозглашено великим клириком и реформатором из Азхара21 Мухаммадом Абду и его выдающимся современником Джамалом ал-Дином ал-Аф-гани,22 утверждает, что ислам необходимо модернизировать для более успешного соревнования с Западом, но также что нужно вернуться к мекканским корням, дабы тем лучше бороться с Западом. Кроме того, Джабарти стоит у самых истоков широкой волны национального самосознания, кульминация которой — в борьбе за независимость Египта, теории и практике последователей Насера и в современных движениях так называемого исламского фундаментализма.

Тем не менее историки не столь охотно интерпретируют развитие французской культуры и истории в терминах наполеоновской экспедиции в Египет. (То же самое верно и относительно британского владычества в Индии, владычества столь безмерного и обильного, что оно стало для членов имперской культуры фактом природы.) Однако то, что позднейшие ученые и критики говорят о европейских текстах, в буквальном смысле ставших возможными благодаря консолидации завоевания Востока «Описанием», в определенной мере представляет собой ослабленную и неявную функцию этого завоевания. Говорить сегодня о Нервале и Флобере, чье творчество в такой степени зависит от Востока, означает находиться на территории, первоначально размеченной имперской победой французов, идти по ее пятам и распространять ее на 150 лет европейского опыта, пусть даже таким образом мы еще раз подчеркиваем символическое несоответствие между Джабарти и Фурье. Имперское завоевание не было однократным разрывом покрова, но повторялось раз за разом. Оно институционально присутствовало во французской жизни, где реакция на безмолвное и инокорпорированное неравенство между культурами — французской и порабощенной — принимает самые разнообразные формы.

Асимметрия поразительная. В одном случае мы считаем, что лучшей частью своей истории колониальные территории обязаны именно имперскому вторжению, в другом — столь же настойчиво утверждаем, что колониальные предприятия занимали маргинальное и, возможно, даже эксцентричное положение по отношению к центральным событиям великой культуры метрополии. Так, в антропологии, истории и культурологии в Европе и Соединенных Штатах проявляется тенденция рассматривать всю мировую историю в целом с точки зрения западного сверхсубъекта, при этом либо вовсе устраняя, либо возрождая (в постколониальный период) историю народов и культур, «не имеющих истории». Лишь немногие полномасштабные критические исследования посвящены соотношению между западным империализмом модерна и его культурой, причем преграды на пути этих глубоко симбиотических соотношений являются результатом самого этого соотношения. Точнее, чрезвычайная формальная и идеологическая зависимость великого французского и английского реалистического романа от самого факта существования империи также никогда не рассматривалась с общих теоретических позиций. Все эти элизии и отрицания без конца воспроизводятся в крикливых журналистских спорах по поводу деколонизации, в которых империализм предстает по известному выражению: вы есть то, что вы есть, только благодаря нам. Когда мы ушли, вы вернулись к своему плачевному состоянию. Поймите это, или вы не поймете вообще ничего, поскольку сейчас мало что известно об империализме такого, что могло бы помочь вам или нам.

Была ли оспариваемая ценность знания об империализме простым спором о методологии или академических перспективах в культурной истории, или к ней следует относиться пусть и не слишком серьезно, но все же без пренебрежения? В действительности мы говорим о чрезвычайно важной и интересной конфигурации в мире власти и наций. Так, например, совершенно очевидно, что в прошедшем десятилетии по всему миру наблюдалось исключительно интенсивное возрождение трайбалистских и религиозных чувств, которое сопровождалось углублением ряда противоречий в государственной политике, являющихся наследием (если не сказать, порождением) периода высокого европейского империализма. Более того, всевозможные битвы за господство между государствами, видами национализма, этническими группами, религиями и культурными сущностями направляли и усиливали манипуляцию общественным мнением и дискурсом, производством и потреблением идеологических репрезентаций в СМИ, упрощением и редукцией обширных комплексов к простым формулировкам, чтобы тем легче было их использовать в интересах государственной политики. Во всех этих процессах интеллектуалы сыграли важную роль, но, несомненно, нигде их роль не была более важной и более компромиссной, чем во взаимопересекающихся областях опыта и культуры, а именно в том, что касается наследия колониализма, где ставки на политику секулярной интерпретации чрезвычайно высоки. Естественно, что превосходство силы было на стороне самозваных «западных» обществ и тех публичных интеллектуалов, которые выступали их апологетами и идеологами.

Но во многих бывших колониях на этот дисбаланс последовал интересный ответ. Недавние исследования по Индии и Пакистану в особенности (например, в Subaltern Studies) высветили трения между безопасностью постколониальных государств и интересами националистических интеллектуальных элит. Оппозиционные интеллектуалы — арабы, африканцы и латиноамериканцы — провели собственные аналогичные критические исследования. Но здесь я более подробно остановлюсь на пресловутой конвергенции, которую западные державы некритически выдвигают против народов бывших колоний. Во время работы над этой книгой кризис, вызванный иракским вторжением и аннексией Кувейта, был в полном разгаре: сотни тысяч американских солдат, самолетов, кораблей, танков и ракет были доставлены в Саудовскую Аравию. Ирак обратился с призывом о помощи к арабскому миру (расколотому на сторонников США, таких, как Мубарак в Египте, королевская семья Саудитов, оставшиеся шейхи в Персидском заливе, марокканцы; отъявленных врагов Америки, таких как Ливия и Судан, и колеблющихся, таких как Иордания или Палестина). ООН также раскололась на сторонников введения санкций и тех, кто приветствовал американскую блокаду. В конце концов Соединенные Штаты возобладали и была развязана опустошительная война. От прошлого нам в наследие остались две главные идеи, сохраняющие силу и поныне: одна из них — великие державы имеют право защищать свои интересы в удаленных местах вплоть до применения вооруженной силы, вторая — во второстепенных странах проживают и второстепенные народы, у которых поэтому меньше прав, меньше морали и меньше претензий.