как читать, сколько на том, что читать, где об этом написано и где репрезентировано. К чести Конрада, в столь сложной и расщепленной прозе прозвучала подлинно империалистическая нота — как силы всемирного накопления и управления получают подкрепляющий самого себя идеологический двигатель (то, что Марлоу в «Сердце тьмы» называет целесообразностью, в основе которой лежит служение идее, на деле оказывается уничтожением тех, чья кожа темнее, а нос — другой формы) и одновременно скрывает весь процесс, заявляя, что искусство и культура не имеют с «этим» ничего общего.
Что читать и что делать со всеми этими произведениями — вот полная форма данного вопроса. Все силы, вложенные в критическую теорию, в роман и демистификацию теоретических практик вроде нового историзма, деконструкции и марксизма, упустили главный, я сказал бы определяющий, политический горизонт западной культуры модерна, а именно империализм. Эта масштабная рассеянность подкрепляет канонические включения и исключения: вы включаете [в круг рассмотрения] руссо, ницше, вордсвортов, Диккенсов и флоберов и так далее, и в то же время вы исключаете их отношения с длительной, сложной и разноплановой работой империи. Но почему это следует считать вопросом литературы?
Все очень просто, дело в том, что критический дискурс так и не уделил достаточного внимания чрезвычайно яркой и разнообразной постколониальной литературе, выросшей за два последних столетия из сопротивления империалистической экспансии Европы и Соединенных Штатов. Читать Остин без того, чтобы одновременно читать Фанона и Кабраля — и так далее, и тому подобное — означает отрывать культуру модерна от ее связей и зависимостей. Этот процесс нужно обернуть вспять.
Однако и этого мало. Критическая теория и история литературы заново истолковали и по-новому оценили основные образцы западной литературы, искусства и философии. По большей части то была захватывающая и мощная работа, пусть даже подчас там более чувствовалась энергия развития и совершенствования, нежели преданность тому, что можно было бы назвать секулярной и аффилированной критикой. Такая критика не может быть проделана без достаточно сильного ощущения того, насколько сознательно избранные исторические модели соответствуют социальным и интеллектуальным переменам. Если вы читаете и интерпретируете европейскую и американскую культуру модерна как нечто такое, что связано с империализмом, вам придется также и заново интерпретировать весь канон в свете тех текстов, чья связь с экспансией Европы прежде осознавалась недостаточно. Иначе говоря, эта процедура влечет за собой понимание канона как полифонического сопровождения экспансии Европы, ревизию направленности и валентности творчества таких писателей, как Конрад и Киплинг, которых всегда воспринимали больше как славных малых, нежели как писателей, чьи явно империалистические сюжеты продолжают в скрытой форме жить в раннем творчестве таких авторов, как, скажем, Остин или Шатобриан.
Во-вторых, теоретическая работа должна начинаться с формулировки соотношения между империей и культурой. На этом пути уже имеется несколько значительных вех — например, работы Кирнана и Мартина Грина, — но внимание к этим проблемам все еще остается недостаточно глубоким. Однако времена меняются и появляется целый ряд работ в других дисциплинах, к теоретическим и историческим разработкам подключается новая группа, как правило, молодых ученых и критиков в Соединенных Штатах, в третьем мире и в Европе. Многие из них так или иначе обращаются к вопросам империалистского дискурса, колониальной практики и т. п. В теоретическом отношении мы находимся еще только на стадии попыток описания интерпелляции (interpellation) культуры империей, но и эти попытки — еще в зачаточной стадии. По мере того, как исследование культуры проникает в средства массовой информации, популярную культуру, микрополитику и т. д., более пристальным становится и внимание к способам власти и гегемонии.
В-третьих, мы должны иметь в виду прерогативы настоящего как указатели и парадигмы для исследования прошлого. Если я настаивал на связи между прошлым и настоящим, между империалистами и имериализируемыми, между культурой и империализмом, я делал это не для того, чтобы нивелировать или смягчить различия, но, скорее, чтобы передать острое ощущение взаимозависимости между этими вещами. Империализм как опыт, обладающий важнейшим культурным измерением, настолько обширен и так детализирован, что мы должны говорить о взаимоперекрывающихся территориях, о переплетающихся историях, общих для мужчин и женщин, белых и не-белых, обитателей метрополий и периферии, о прошлом в такой же степени, как и о настоящем и будущем. Эти территории и варианты истории можно рассматривать только с точки зрения секулярной истории человечества в целом.
Глава 2
КОНСОЛИДИРОВАННОЕ ВЙДЕНИЕ
Мы называли себя «группой вторжения», поскольку намеревались ворваться в затхлые коридоры английской внешней политики и создать на Востоке новый народ, не оглядываясь на рельсы, проложенные предшественниками.
Т. Э. Лоуренс. Семь столпов мудрости
I. Нарратив и социальное пространство
Почти повсеместно в британской и французской культуре XIX—начала XX веков мы видим аллюзии на факты империи, но, возможно, нигде это не происходит столь часто, как в английском романе. Взятые вместе, эти аллюзии образуют то, что я называю структурой подхода и референции. В романе «Мэнсфилд-парк», который подробно задает моральные и социальные ценности в творчестве Джейн Остин, формирующие прочие ее романы, красной нитью проходят упоминания о заморских владениях сэра Томаса Бертрама. Именно эти владения принесли ему богатство, они же — причина его отлучек, они определяют его социальный статус дома и за рубежом и делают возможными те ценности, которые в итоге разделяет Фанни Прайс (и сама Остин). Если это роман о «предопределении» (ordination), как это утверждает сама Остин, право на колониальные владения напрямую связано с поддержанием социального порядка и моральных приоритетов дома. Или вот Берта Мэзон, сумасшедшая жена Рочерстера в «Джен Эйр» — она из Вест-Индии, ее присутствие также несет в себе угрозу, а потому ее упрятали на чердак. Джозеф Седли в «Ярмарке тщеславия» Теккерея — индийский набоб, чье буйное поведение и непомерное (возможно, и незаслуженное) богатство противопоставляются одинокой в конечном итоге Бекки, что в свою очередь контрастирует с жизнью Эмили, добродетель которой в конце концов соответствующим образом вознаграждена. В конце романа мы видим Джозефа Доббина, безмятежно отдавшегося написанию истории Пенджаба. Замечательный корабль «Роза» в романе Чарльза Кингсли «Вперед, на Запад!» (Westward Но!)28 странствует по Карибскому региону и Южной Америке. У Диккенса в «Больших надеждах» Абель Мэгвич — сосланный в Австралию каторжник, чье богатство, — позволившее Пипу, процветающему в Лондоне провинциальному пареньку, обрести наружность джентльмена, — по иронии ситуации питает наполняющие Пипа большие надежды. Во многих других романах Диккенса бизнесмены также связаны с империей, как, например, Домби и Квилп. Для «Танкреда» Дизраэли и «Даниэля Деронды» Элиот Восток — это отчасти местообитание туземцев (или европейских иммигрантов), но отчасти также это владения империи. В романе «Женский портрет» Генри Джеймса Ральф Та-чит путешествует по Алжиру и Египту. А если мы обратимся к Киплингу, Конраду, Артуру Конан Дойлю, Райдеру Хаггарду, Р. Л. Стивенсону, Джорджу Оруэллу, Джойсу Кэри, Э. М. Форстеру и Т. Э. Лоуренсу, можно утверждать, что империя повсюду образует важный фон повествования.
Во Франции ситуация была несколько иная, поскольку имперская миссия Франции в начале XIX века отличалась от миссии Англии, что обусловлено последовательностью и стабильностью самой английской политики. Превратности политики, утрата колоний, небезопасность владений и сдвиг в философии, которые Франция испытала в период революции и в наполеоновскую эру, говорят о том, что французская империя обладала менее прочной идентичностью и не столь ярко была представлена во французской культуре. У Шатобриана и Ламартина мы видим риторику имперского величия. В живописи, в исторических и филологических работах, в музыке и театре мы находим яркое восприятие удаленных владений Франции. Но в культуре в целом вплоть до второй половины века редко когда можно встретить то весомое, почти философское чувство имперской миссии, какое есть у Британии.
Существует также корпус американской литературы, современной британским и французским работам, которая несет в себе исключительно сильный имперский образец, хотя парадоксальным образом центральное место в ней занимает обращенный против Старого Света ярый антиколониализм. Здесь можно вспомнить, например, пуританина, «отправившегося в дикие края», а позже тот исключительно навязчивый интерес у Купера, Твена, Мелвила и других авторов к экспансии Соединенных Штатов на запад наряду с широкомасштабной колонизацией и разрушением уклада жизни американских аборигенов (изучением которых занимались Ричард Слот-кин, Патриция Лимерик и Майкл Пол Рогин).* Здесь имперский мотив конкурирует с мотивом европей-ским. (В гл. 4 настоящей книги мы исследуем и дру-
* Slotkin Richard. Regeneration Through Violence: The Mythology of the American frontier, 1600—1860. Middletown: Wesleyan University Press, 1973; Limerick Patricia Nelson. The Legacy of Conquest: The Unbroken Past of the American West. New York: Norton, 1988; Rogin Michael Paul. Fathers and Children: Andrew Jackson and the Subjugation of the American Indian. New York: Knopf, 1975.
гие самые последние аспекты имперской формы в Соединенных Штатах конца XX века.)
Как референция, как точка дефиниции, как легко приходящее на ум место путешествий, богатства и службы, империя функционирует в Европе на протяжении большей части XIX века как кодифицированный, но едва ли заметный элемент в литературе. Все это очень напоминает слуг в крупном домовладении и в романах — их труд принимается как само собой разумеющееся, но едва ли более. Они редко когда становились предметом особого внимания (хотя Брюс Роббинс недавно писал об этом)* или обретали плоть. Обращаясь к еще одной интригующей аналогии, можно сказать, что импе