Культура и империализм — страница 51 из 123

Элиот и Джеймс подразумевали, что такие сцены означают не только моральное пробуждение, но возвышение героини над собой, она даже прощает своего мучителя, потому что видит себя на фоне более широкой схемы событий. Отчасти стратегия Элиот состоит в том, чтобы реабилитировать первоначальные планы Доротеи помогать друзьям. Сцена пробуждения к жизни таким образом подтверждает стремление быть и действовать в мире. Во многом сходные моменты встречаются и в «Киме», за исключением того, что мир там воспринимается как виновный в том, что душа в нем томится (locking up on it). В том фрагменте из «Кима», который я цитировал выше, присутствует своего рода моральный триумфализм в акцентированных интонациях цели, воли, волюнтаризма: события складываются надлежащим образом, дороги означают, что их нужно пройти, все доступно пониманию, все твердо стоит на ногах и т. п. Чуть выше приведенного фрагмента речь идет о «колесах его существа», которые «с почти слышным щелчком ... опять сомкнулись с внешним миром». И завершает этот ряд благословение Матери Земли Киму, пока он лежал в тени повозки: «Она пронизывала его своим дыханием, чтобы вернуть ему равновесие, которое он потерял, так долго пролежав на ложе вдали от всех ее здоровых токов». Киплинг передает мощное, почти инстинктивное желание вернуть ребенка матери в их досознатель-ных, безгрешных, асексуальных отношениях.

* Eliot George. Middlemarch, ed. Bert G. Homback. New York: Norton, 1977. P. 544. Элиот Дж. Мидлмарч. M.: Правда, 1988. С. 697.

Но если Доротея и Изабель представлены как неизбежная часть «непроизвольной, пульсирующей жизни», Ким предстает перед нами в осознанном и волевом принятии своей жизни. Разница, как мне кажется, капитальная. Новое обостренное восприятие мира Кимом, восприятие «смыкания», прочности, движения от лиминальности к доминированию в значительной степени представляет собой функцию того, что он — сахиб в колониальной Индии. Киплинг заставляет Кима пройти через церемонию переприсвоения (reappropriation), Британия (с помощью лояльного подданного-ирландца) вновь овладевает Индией. Природа, непроизвольные ритмы поправляющегося здоровья возвращаются к Киму после (не ранее) первого, преимущественно политико-исторического жеста, о котором Киплинг сообщает от его имени. В отличие от этого европейским или американским героиням в Европе приходится открывать мир заново. Но при этом нет никого, кто специально бы направлял или контролировал их. Не то в Британской Индии, она потонула бы в хаосе или бунтах до тех пор, пока все дороги не будут надлежащим образом пройдены, в домах не станут жить как должно, а с мужчинами и женщинами не будут разговаривать в подобающем тоне.

В одной из наиболее удачных критических статей о романе «Ким» Марк Кикед-Уикс (Kinkead-Weekes) высказывает предположение, что «Ким» — уникальное во всем творчестве Киплинга произведение, поскольку то, что выдается за развязку романа, в действительности таковой не является. Вместо этого, утверждает Кинкед-Уикс, художественный успех даже превосходит намерения автора:

[Роман] представляет собой плод специфического напряжения между различными способами видения: аффектированная очарованность калейдоскопом внешней реальности ради нее самой; негативная способность вживаться в подходы, отличающиеся один от другого и от его собственного; и, наконец, плод этого последнего, причем в его наиболее интенсивном и творческом, победоносном, достижение ан-ти-Я — столь мощном, что оно становится пробным камнем всего остального — творение ламы. Для этого нужно представить себе точку зрения и личность, почти противоположную точке зрения самого Киплинга. Однако все это проделано с такой любовью, что не может не быть катализатором для других, более глубоких синтезов. Из данного конкретного вызова — ухода от зацикленности на себе, попытки открыть более глубокий взгляд, нежели простая объективность реальности вне него, раскрытия стремления увидеть, помыслить и почувствовать мир вне самого себя — происходит новое понимание «Кима», более инклюзивное, сложное, человечное и зрелое, чем в каком-либо ином произведении.

Однако, несмотря на то что со многими соображениями в этой довольно тонкой работе я согласен, все же она, на мой взгляд, грешит аисторизмом. Да, лама — это своего рода анти-Я, и Киплингу действительно с большим успехом и симпатией удается вживаться в позицию другого. Однако при этом он никогда не забывает, что Ким, конечно же, представляет неотъемлемую часть Британской Индии: Большая Игра идет своим чередом, Ким составляет ее часть, вне зависимости от того, какие притчи рассказывает ему лама. Мы, естественно, имеем право рассматривать «Кима» как шедевр мировой литературы вне обременяющих его исторических и политических обстоятельств. Хотя справедливо и то, что не годится односторонне отбрасывать присутствующие в нем (и тщательно отслеживаемые Киплингом) связи с современной ему реальностью. Конечно,

*Kinkead-Weekes Mark. Vision in Kipling's Novels // Kipling's Mind and Art, ed. Andrew Rutherford. London: Oliver & Boyd, 1964.

Кимг Крейтон, Махбуб, Бабу и даже лама видят Индию такой, какой ее видел Киплинг — как часть империи. И, конечно, Киплинг ни на минуту не забывает о следах этого видения, когда заставляет Кима — скромного мальчика-ирландца, занимающего в иерархии гораздо более низкую ступень, чем чистокровный англичанин, — заново подтверждать свои британские приоритеты еще задолго до того, как их благословит лама.

Читатели этого безусловно лучшего произведения Киплинга регулярно пытались спасти его от него самого. Зачастую это выглядело как известное суждение Эдмунда Уилсона по поводу «Кима»:

Сегодня читатель склонен ожидать, что Ким в конце концов поймет: он втягивает в зависимость от британских захватчиков тех, кого всегда считал своим собственным народом, и в итоге его ожидает конфликт привязанностей. Киплинг обрисовал для читателя — и с недюжинным драматическим эффектом — контраст между Востоком с его мистицизмом и чувственностью, его крайностями святости и воро-ватости, и англичанами с их превосходной организацией, уверенностью в современном методе, их инстинктом отметать, словно паутину, туземные мифы и верования. Нам показали два полностью различных мира, существующих бок-о-бок, и при этом толком не понимающих друг друга. Мы являемся свидетелями колебаний Кима, пока его бросает туда-сюда. Однако параллельные прямые никогда не пересекаются, перемежающиеся влечения, которые ощущает Ким, никогда не перерастают в подлинную борьбу... В творчестве Киплинга нет драматизации никаких фундаментальных конфликтов, поскольку Киплинг никогда не мог повернуться к ним лицом.

* Wilson Edmund. The Kipling that Nobody Read // The Wound and the Bow. New York: Oxford University Press, 1947. P. 100—101, 103.

Как мне представляется, существует альтернатива этим двум взглядам, которая точнее отражает реалии Британской Индии конца XIX века, какой ее воспринимали Киплинг и другие. Конфликт в душе Кима между колониальной службой и верностью своим индийским друзьям остается неразрешенным не потому, что Киплинг не смог повернуться к нему лицом, а потому, что для Киплинга никакого конфликта и не было. Одна из целей романа в действительности состоит в том, чтобы показать, что никакого конфликта нет: ведь Ким избавился от своих сомнений, лама — от неотступного стремления к Реке, точно так же, как Индия избавилась от пары выскочек и иностранных агентов. Это могло бы быть конфликтом, если бы Киплинг решил, что Индия несчастна на службе у империализма. Но нет никаких сомнений в том, что для него все это не так. С его точки зрения, это наилучшая для Индии судьба, если ею будет управлять Англия. Столь же редуктивной, хотя и противоположно направленной, была бы попытка видеть в Киплинге не просто «певца империи» (что явно не так), но того, кто читал Франца Фанона, встречался с Ганди, усвоил их уроки, которые его так ни в чем не убедили. В этом случае мы грубо нарушили бы тщательно выстраиваемый им контекст. Важно помнить, что нет ощутимых средств сдерживания для империалистического мировоззрения, которого придерживается Киплинг, как нет альтернативы империализму и для Конрада, даже притом, что он видит все его пороки. А потому Киплинга не заботит мысль о независимой Индии, хотя верно и то, что в его творчестве представлена империя и ее сознательные легитимации, что в литературе (в отличие от дискурсивной прозы) влечет за собой иронию и проблемы того рода, что встречаются у Остин, Верди и, как мы вскоре увидим, у Камю. Моя позиция в контрапунктическом чтении состоит в том, чтобы подчеркивать дизъюнкции, а не затушевывать или преуменьшать их.

Рассмотрим два эпизода из «Кима». Вскоре после того, как лама и его чела покидают Амбалу, им встречается пожилой отставной солдат, «который в дни Мятежа служил правительству». Для современного читателя «Мятеж» означает единственный и самый важный, широко известный и жестокий эпизод в англо-индийских отношениях XIX века: великое восстание 1857 года, которое началось в Мируте 10 мая и привело к захвату Дели. Мятежу посвящено немалое число британских и индийских книг (например, «Великий мятеж» Кристофера Гибберта (Hibbert)), причем индийские авторы называют его «Восстанием». Причиной Мятежа (да будет позволено мне воспользоваться английским идеологически окрашенным обозначением) послужило подозрение солдат-мусульман и индуистов в индийской армии, что пули их ружей были смазаны коровьим (нечистым для индуистов) или свиным жиром (нечистым для мусульман). В действительности же причины Мятежа коренились в самом британском империализме, в армии, по большей части состоящей из солдат-туземцев и офицеров-сахибов, в злоупотреблениях Ост-Индской компании. Кроме того, был еще весьма негативный фон недовольства тем, что белые христиане правят в стране множества рас и культур, каждая из которых, возможно, считала свое подчинение британцам как деградацию. Также от внимания участников Мятежа не укрылось и то, что численно они значительно превосходили командующих ими офицеров.