'Education sentimentale», где портрет этого непопулярного маршала был разорван на кусочки в ходе штурма Palais Royal
24 февраля 1848 г.
которых открытость места дозволяла почти все мыслимое ради наживы. Незабываемые портреты такого состояния дел можно найти у Доде в «Тартарене из Тараскона» и в «Милом друге» Мопассана (оба эти произведения упоминает Мартин Лутфи (Martine Loutfi) в своей проницательной работе «Литература и колониализм»*).
Причиненное Алжиру французами разрушение было, с одной стороны, систематическим и, с другой — конструктивным с точки зрения нового французского государственного строя. В этом никто из современников в период между 1840 и 1870 годами не сомневался. Некоторые, как Токвилль, который сурово критиковал американскую политику в отношении чернокожих и коренных индейцев, были уверены, что движение европейской цивилизации вперед неизбежно влечет за собой столкновение с мусульманскими indigènes.100 С точки зрения Токвилля тотальное завоевание становится равносильным величию Франции. Он считал, что ислам — синоним «полигамии, изоляции женщин, отсутствию всякой политической жизни, тираническому и вездесущему правительству, которое вынуждает жителей скрывать себя и искать удовлетворения исключительно в семейной жизни».** А поскольку он считал туземцев кочевниками, то также был уверен, что «следует употребить все средства для истребления этих племен. Я делаю исключение только для тех случаев, которые запрещены международным законодательством и законами человечности». Но, как поясняет Мелвин Рихтер, Токвилль промолчал
* Loutfi Martine Astier. Littérature et colonialisme: L'Expansion coloniale vue dans la littérature romanesque française, 1871—1914. Paris: Mouton, 1971.
** Richter Melvin. Tocqueville on Algeria // Review of Politics. 1963. Vol. 25. P. 377.
«в 1846 году, когда раскрылось, что сотни арабов насмерть задохнулись в дыму в ходе razzias, которые он считал вполне гуманными».* «Несчастные необходимости», думал Токвилль, но ничто не было так важно, как «хорошее правление», которым «полудикие» мусульмане обязаны были французскому правительству.
Для одного из ведущих современных североафриканских историков Абдуллы Ляруи (Abdullah Laroui) французская колониальная политика была направлена ни много ни мало на разрушение алжирского государства как такового. Очевидно, что заявление Камю, будто алжирской нации никогда не было, вполне допускало, чтобы опустошительные действия французской политики полностью зачистили бы страну. Тем не менее, как я уже говорил ранее, постколониальные события обязывают нас и к более долгому нарративу, и к более инклюзивной и демистифицирующей интерпретации.
Ляруи говорит:
История Алжира с 1830 по 1870 годы состоит из лжи: колонисты лгали, будто они хотят превратить алжирцев в подобие самих себя, тогда как в реальности их единственным стремлением было превратить алжирскую почву во французскую; военные лгали, будто они уважают местные традиции и образ жизни, тогда как в реальности их единственным интересом было править, затрачивая при этом наименьшие усилия; Наполеон III лгал, будто бы он строит арабское королевство, тогда как центральной его идеей
* Ibid. Р. 380. Более полный и свежий материал по этому вопросу см.: Buheiry Marwan R. The formation and Perception of the Modem Arab's World / Ed. Lawrence I. Conrad. Princeton: Darwin Press, 1989, в особенности Part 1, «European Perceptions of the Orient», где содержатся четыре статьи по поводу взаимоотношений Франции и Алжира в XIX веке. Одна из них касается Ток-вилля и ислама.
была «американизация» французской экономики и колонизация Францией Алжира.
Прибыв в Алжир в 1872 году, Тартарен Доде не находит там почти никаких следов обещанного ему «Востока», но вместо этого видит кругом заморскую копию его родного Тараскона. Для таких писателей, как Сегален и Жид, Алжир — это просто экзотическое место, где есть возможность обсудить свои собственные духовные проблемы — как у Жанин — и излечить их. Туземцам уделяют мало внимания, единственная цель их существования — создавать мимолетное возбуждение или дать повод испытать волю — не только для Мишеля в «Имморалисте», но также для героя Мальро Перкена на камбоджийском фоне в «Королевской дороге» («La Voie royales). Различия во французских репрезентациях Алжира, будь то грубые гаремные открытки, которые изучал Малек Аллоула (Malek Alloula),** или сложные антропологические конструкции, отрытые Фанни Колонна и Клодом Брахими (Fanny Colonna and Claude Brahimi),*** или яркие нарративные структуры, среди которых работы Камю являются столь важным примером, все их можно проследить до географической morte-main (здесь: мертвой хватки) французской колониальной практики.
Насколько бы глубоко ни воплощалось, переживалось и институциализировалось во французском дискурсе это предприятие, наши открытия в работах по географии и колониальной мысли начала XX века еще далеко не исчерпаны. «Колониальное величие и рабство» («Grandeur et servitude
*Laroui. History of the Magreb. P. 305.
**Cm.: Alloula. Colonial Harem.
*** Colonna Fanny and Brahimi Claude Haim. Du bon usage de la science coloniale // Le Mal de voir. Paris: Union Générale d'éditions, 1976.
coloniales») Альбера Саррота (Sarraut) ставит перед колониализмом цели не меньшего масштаба, чем биологическое единство человечества, «la solidarité humaine». Расы, неспособные использовать собственные ресурсы (т. е. туземцы на заморских территориях Франции), нужно вновь вернуть в человеческую семью; «c'est là pour le colonisateur, la contre-partie formelle de la prise de possession; elle enlève a son acte le caractère de spoliation; elle en fait une création de droit humain»* (Здесь, для колонизатора, имеется формальный аналог акта владения; он лишает акт характера грабежа и превращает его в порождение человеческого закона»). В своем классическом труде «Колониальная политика и раздел земель в XIX и XX веках» («la Politique coloniale et le partage du terre aux XIXe et XXe siècles») Жорж Харди (Georges Hardy) отваживается утверждать, что ассимиляция Францией колоний «a fait jaillir des sources d'inspiration et non seulement provoque l’apparition d’innombrables romans coloniaux, mais encore ouvert les esprits à la diversité des formes morales et mentales, incite les écrivains à des genres inédits d'exploration psychologique»** («вызвало взрыв воодушевления и привело не только к появлению многочисленных колониальных романов, но также открыло уму многообразие моральных и ментальных форм, подталкивая авторов к усвоению новых методов психологического исследования»). Книга Харди была опубликована в 1937 году; ректор Алжирской академии, он также был почетным директором Эколь Колониаль (Ecole Coloniale) и в своих опрометчиво декларативных заявлениях — непосредственным предшественником Камю.
* Sarraut Albert. Grandeur et servitude coloniales. Paris: Editions du Sagittaire, 1931. P. 113.
** Hardy Georges. La Politique coloniale et le partage du terre aux XIXe et XXe siècles. Paris: Albin Michel, 1937. P. 441.
Таким образом, романы и рассказы Камю довольно точно выявляют традиции, идиомы и дискурсивные стратегии освоения Францией Алжира. Он придает наиболее точную артикуляцию, выражает конечную эволюцию массивной «структуры чувства». Но для того, чтобы разглядеть эту структуру, мы должны продумать творчество Камю как метропо-лийную трансфигурацию колониальной дилеммы: они репрезентируют colon письмо для французской аудитории, чья личная история неразрывно связана с этим южным департаментом Франции; история, разворачивающаяся где-либо в ином месте — непостижима. Однако церемонии единения с территорией — проделанные Мерсо в Алжире, Тарру и Риё — в стенах Орана, Жанин — во время бессонной ночи в Сахаре — ироническим образом стимулируют у читателя сомнения по поводу необходимости таких утверждений. Когда насилие в прошлом Франции вспоминают так небрежно, эти церемонии становятся усеченным, чрезвычайно сжатым поминовением пережитков сообщества, которому некуда идти.
Ситуация Мерсо более радикальна, чем у других. Даже если допустить, что неудачно организованный суд (как верно отмечает Конор Круз О'Брайен, это самое неподходящее место судить француза за убийство араба) шел долго, сам Мерсо уже понимает итог. В конце концов он ощущает облегчение и вызов одновременно: «J'avais eu raison, j’avais encore raison, j’avais toujours raison. J’avais vécu de telle façon et j’aurais pu vivre de telle autre. J'avais fait ceci et je n'avais pas fait cela. Je n’avais pas fait cette autre. Et après? C’était comme si j’avais attendu pendant tout le temps cette minute et cette petite aube ou je serais justifié»* («Я был прав. Я снова был прав,
* Camus. Théâtre, Récits, Nouvelles. Paris: Gallimard, 1962. P. 1210.
я все еще был прав. Я жил так и мог жить этак. Я сделал это и не делал того. Я не сделал то, другое. И что же? Это было, как если бы я все это время ждал этого момента и этого рассвета, когда я буду оправдан»).
Здесь не остается никакого выбора, никакой альтернативы, никакой гуманной замены. Колонист одновременно воплощает и реальные человеческие усилия, которые предпринимает его сообщество, и отказ подчиниться несправедливой политической системе. Глубоко конфликтная сила самоубийственного признания Мерсо самому себе может появиться только из той специфической истории и того специфического сообщества. В конце концов он принимает самого себя, каким есть, и понимает почему его мать в богадельне решила выйти замуж: «elle avait joué à recommencer ... Si près de la mort, maman devait s'y sentir libre et prête à tout revivre»* («Она все начала сначала ... Стоя так близко к смерти, мать чувствовала себя свободной и готовой начать все сначала»). Мы сделали здесь то, что сделали, так что давайте повторим это еще раз. Эта трагическим образом лишенная сантиментов черствость оборачивается решительной способностью человека к обновленной генерации и регенерации. Читатели Камю увидели в «Постороннем» универсальность освобожденной экзистенции, сталкивающейся с безразличием космоса, и человеческой жестокостью, соприкасающейся с дерзким стоицизмом.