Культура и империализм — страница 88 из 123

Политика — и откровенно политический импульс, составлявший фон их работы, — естественным образом воздействуют на науку и на исследования, которые представляют все эти четыре автора. Очевидная политическая или человеческая актуальность тона и суть их книг заметно контрастирует с тем, что в современной западной науке представляется нормой. (Как возникает эта норма с ее якобы независимостью, торжественными заявлениями об объективности и беспристрастности, кодом politesse138 и ритуального спокойствия — это проблема для социологии вкуса и знания.) Каждый из этих четырех интеллектуалов третьего мира пишет изнутри и внутри политической ситуации, чье давление постоянно. Ими движет не минутное раздражение или второстепенные эмпирические заботы, от которых можно было бы отмахнуться ради высшей цели. Неразрешенная политическая ситуация лежит на поверхности, она влияет на риторику и меняет акценты науки, поскольку авторы исходят из позиции знания и авторитета науки, но также и из позиции народа, чей опыт сопротивления и борьбы есть исторический результат порабощения. Как говорит

* Tariq AIL The Nehrus and the Gandhis: An Indian Dynasty. London: Pan, 1985.

Адорно об очевидном искажении языка, используемого в подобных обстоятельствах, «на языке порабощенных, с одной стороны, лежит печать доминирования, тем самым и дальше отказывая им в справедливости, обещанной неискаженным, самостоятельным словом каждому, кто свободен настолько, чтобы произносить его без ненависти».*

Я далек от того, чтобы утверждать, будто оппозиционная наука должна быть резкой и грубой, или что Антониус и Джеймс (или Гуха и Алатас, коли уж на то пошло) наполняют свой дискурс бранью и обвинениями. Я только говорю, что эти книги открыто связаны с наукой и политикой, поскольку их авторы считают себя в западной культуре эмиссарами, представляющими политическую свободу и деяния, которые еще не реализованы, блокированы и отложены. Неверно было бы истолковывать историческую силу их заявлений, дискурсов и интервенций, называя их (как это однажды сделала Конор Круз О'Брайен**) взывающими о симпатии, дезавуировать их как cris de coeur'39 рьяных активистов и фанатичных политиков. Поступать так — значит ослаблять, недооценивать их, принижать их вклад в познание. Неудивительно, говорит Фанон, что «для туземца объективность всегда направлена против него».***

Искушением для метрополийной аудитории всегда было считать, что эти книги и им подобные — не более чем материал туземной литературы, данные «туземных информантов», а не равноценный вклад в познание. Авторитет на Западе даже таких работ, как работы Антониуса и Джеймса, был подорван по

* Adorno Theodor. Minima Moralia: Reflections from a Damaged Life, trans. E. F. N. Jephcott. 1951; trans. London: New Left, 1974. P. 102.

** O'Brien Conor Cruise. Why the Wailing Ought to Stop // The Observer. 1984. June 3.

*** Fanon. Wretched of the Earth. P. 77.

той причине, что для профессиональных западных ученых все это представлялось взглядом откуда-то извне. Возможно, в этом одна из причин, почему Гуха и Алатас поколением позже предпочли сконцентрироваться на риторике, идеях и языке, нежели tout court140 на истории, предпочитая анализировать вербальные симптомы власти, нежели ее брутальные действия, процесс и тактику, нежели источники, интеллектуальные методы и энунсиативные техники, нежели мораль, — предпочли деконструиро-вать, нежели разрушать.

Воссоединить опыт и культуру — означает контрапунктически прочесть тексты и из метрополий-ного центра, и с периферии, не отдавая предпочтения ни привилегии «объективности» «нашей стороны», ни преграде «субъективности» «их стороны».* Это вопрос понимания того, как читать, как говорят деконструкторы, не отрывая его при этом от вопроса, что читать. Тексты — это незавершенные объекты. Это, как однажды выразился Уильямс, суть знаки и культурные практики. И тексты творят не только собственных предшественников, таких как Борхес и Кафка, но и последователей. Великий имперский опыт прошедших двух столетий носит глобальный и универсальный характер, он повлиял на каждый уголок земли, и на колонизаторов, и на колонизируемых. Коль скоро Запад добился мирового господства и коль скоро он, по-видимому, закончил свой путь тем, что, по выражению Френсиса Фукуямы, достиг «конца истории», люди Запада уверились

*См.: Mohanty S. Р. Us and Them: On the Philosophical Bases of Political Criticism // Yale Journal of Criticism. 1989. Vol. 2, N 2. P. 1—31. Три примера подобного метода в действии: Brennan Timothy. Salman Rushdie and the Third World: Myths of the Nation. New York: St Martin's Press, 1989; Layoun Mary. Travels of a Genre: The Modem Novel and Ideology. Princeton: Princeton University Press, 1990; Nixon Rob. London Calling: V. S. Naipaul, Postcolonial Mandarin. New York: Oxford University Press, 1991.

в полноте и нерушимости своих культурных шедевров, своей науки и своих миров дискурса. Весь же остальной мир стоит в просительной позе у их окна. Однако я уверен, что все это по большому счету — фальсификация культуры, направленная на то, чтобы лишить ее связи со средой или изгнать ее с оспариваемой территории, или — что в большей степени касается оппозиционной линии внутри западной культуры — отрицать ее реальное влияние. «Менс-филд-парк» Джейн Остин — это роман про Англию и про Антигуа, и эту связь Остин делает очевидной. А потому это роман о порядке дома и о рабстве за границей, и это можно понимать — даже нужно понимать — именно таким образом, в одном русле с Эриком Уильямсом и С. Л. Р. Джеймсом. Аналогичным образом Камю и Жид писали именно о том же самом Алжире, о котором писали Фанон и Катеб Ясин (Kateb Yacine).

Если эти идеи контрапункта, переплетения и интеграции значат для них что-либо большее, чем просто вежливое допущение многосторонности и широты взгляда, это значит, что они заново утверждают исторический опыт империализма как вопрос, во-первых, взаимозависимости историй, взаимного пересечения сфер интересов, во-вторых, чего-то такого, что предполагает интеллектуальный и политический выбор. Если, например, французскую, алжирскую или вьетнамскую историю, карибскую, африканскую, индийскую или британскую историю изучают, скорее, по отдельности, нежели совместно, тогда и опыт господства и подчинения также остается искусственно разделенным. Считать имперское господство и сопротивление ему двояким процессом, идущим в сторону деколонизации и независимости — означает в большой степени равняться на процесс и интерпретировать обе стороны соперничества не только герменевтически, но и политически.

Такие книги, как «Черные якобинцы», «Арабское пробуждение», «Право собственности» и «Миф о ленивом туземце» сами являются частью такого соперничества. Они делают интерпретативный выбор более явственным, его труднее становится игнорировать.

Рассмотрим современную историю арабского мира как пример истории постоянного стресса. Заслуга Антониуса состояла в том, чтобы показать необходимость изучения взаимодействия между арабским национализмом и Западом (или его региональными суррогатами). Вслед за «Пробуждением арабов», в особенности в США, во Франции и в Британии появилось новое поле академических исследований в области антропологии, истории, социологии и политологии, экономике и литературе под названием «Средневосточные исследования», вызванное политическим напряжением в этой области и позиции двух бывших колониальных держав и нынешней сверхдержавы. Уже после Второй мировой войны в академических «ближневосточных исследованиях» невозможно было обойти арабо-израильский конфликт или исследование индивидуальных обществ. Таким образом, если писать о палестинском вопросе, то необходимо было решить, являются ли палестинцы народом (или национальным сообществом), что в свою очередь предполагает признание или отрицание их права на самоопределение. Оба варианта в научной сфере ведут нас снова к Антониусу — можно ли принять его взгляды по поводу предательства Запада и соответственно права Запада обещать Палестину сионистскому движению, если считать, что культурное значение последнего выше прочих.*

*Это отражено в следующем замечании британского министра иностранных дел лорда Бальфура в 1919 году, которое в целом оставалось верным, коль скоро речь идет о западном либеральном мнении.

А этот выбор в свою очередь влечет за собой другие. С одной стороны, может ли кто-либо сколько-нибудь политически и идеологически ответственно говорить о современном «арабском уме» и его явной склонности к насилию, его культуре стыда и исторической сверхприверженности исламу, политической семантике, дегенерации vis-à-vis с иудаизмом и христианством? Подобные представления порождают подобные тенденциозные работы, как книги Рафаэля Патаи «Арабский ум», Дэвида Прайс-Джонса «Узкий круг», Бернарда Льюиса «Политический язык ислама», Патриции Крон и Майкла Кука «Агаризм».* Они рядятся в тогу науки, но ни одна из этих работ не выходит за рамки поля борьбы, каким его впервые на Западе определил Ан-тониус; никого нельзя считать свободным от враждебности к коллективным устремлениям арабов выйти за рамки исторического детерминизма, заданного колониальной перспективой.

С другой стороны, критический и антиориента-листский дискурс более старшего поколения ученых, таких как Анвар Абдель-Малек и Максим Ро-динсон, продолжает последующее поколение, куда входят Тимоти Митчелл, Джудит Таккер, Питер

Поскольку для Палестины мы не предлагаем даже консультаций с желаниями нынешних обитателей страны, хотя Американская комиссия и задавалась вопросом, кто же они такие. Четыре великие державы поддерживают сионизм. И сионизм, верен он или нет, плох он или хорош, укоренен в вековой традиции, в нынешних потребностях, в будущих надеждах, имеет куда большее значение, чем пожелания и предрассудки 700 000 арабов, ныне населяющих эту древнюю землю. По моему мнению, это правильно.