льтуры. И эти отражения, эти визуальные рифмы еще раз доказывают, что современное искусство глубоко укоренено в традиции, даже когда пытается преодолеть ее всевластие. Я уже писал о том, что в Санкт-Петербурге, городе торжествующего классицизма, трудно быть модернистом. Но именно здесь, в самом европейском из всех российских городов, оттачивались идеи русского авангарда, здесь формировались художники, ставшие классиками мировой культуры, от Игоря Стравинского до Павла Филонова.
И весьма символично, что в дни празднования 250-летия Эрмитажа в Санкт-Петербурге с успехом прошел Третий международный культурный форум, на дискуссионных площадках которого обсуждались пути развития отечественной и мировой культуры, укорененной в великих традициях прошлого и устремленной в будущее.
Декабрь 2014
Украшенье наших дней
Александр Абрамович Аникст, выдающийся шекспировед, глубокий знаток зарубежной литературы и театра, в пору моих занятий английской «мещанской драмой» первой трети XVII века как-то сказал мне в сердцах: «Что ты занимаешься ерундой, если хочешь стать настоящим ученым, займись по-настоящему великим автором. Будешь тянуться за ним, может, что-то и получится».
Алексей Вадимович Бартошевич почти 60 лет занимается творчеством Шекспира. И это определило его научную, творческую и жизненную судьбу. По природе своей человек необычайного таланта, врожденной интеллигентности и такта, плоть от плоти человек театра, он мог бы сделать любую блестящую карьеру. Но, наверное, во всем есть свои странные переплетения, парадоксы, полные тайных смыслов.
Гамлет считается не лучшей ролью его деда, Василия Ивановича Качалова, которому было неуютно в символистских сценических образах Гордона Крэга, поставившего эту трагедию в Художественном театре в 1911 году. Но для МХТ Шекспир – один из важнейших авторов, которого К.С. Станиславский и Вл. И. Немирович-Данченко пытались ставить, не изменяя творческим принципам, выработанным при работе над пьесами Чехова и Горького. Для «художественников» Чехов и Шекспир – квинтэссенция театра. Символы космоса, бытия. Соединение искусства и реальности, игры и повседневности. Человеческого и сверхчеловеческого.
Именно поэтому для Бартошевича, сына легендарного заведующего постановочной частью МХАТ, основавшего постановочный факультет Школы-студии, Вадима Васильевича Шверубовича, и актрисы, а потом и знаменитого мхатовского суфлера Ольги Оскаровны Бартошевич, творчество Шекспира никогда не было академической абстракцией. Это был автор, чьи герои обретали плоть и кровь в людях, которые ему хорошо знакомы с детства и отрочества. Он вырос в Художественном театре, который был его родным домом, и не в переносном, а в прямом, житейском смысле. Собственно, жизнь состояла из театра или разговоров о театре. Театр был защитой от ледяных ветров, бушевавших за его пределами. Именно здесь у великих мхатовских стариков он постигал тайны искусства, все «шутки, свойственные театру». Здесь в конечном счете и определилось его жизненное предназначение. Он мог бы стать блестящим летописцем Художественного театра, ведь он был влюблен в его эстетическое наследие, фундамент которого составляли великие принципы психологического реализма. Но, как известно, у истории нет сослагательного наклонения. То ли Бартошевич выбрал Шекспира, то ли Шекспир выбрал Бартошевича, мне не дано этого знать.
Два его главных институтских учителя – Григорий Нерсесович Бояджиев, который в ту пору заведовал кафедрой истории зарубежного театра ГИТИСа, и упомянутый уже А.А. Аникст – казались людьми крайне несхожими. Уютно округлый, всегда праздничный Бояджиев, специалист по французскому и итальянскому театру, и суховатый, редко улыбающийся и по-военному прямой Аникст. Но оба незыблемо верили в идеалы возрожденческого гуманизма, Ренессанс для них был величайшей эпохой в развитии культуры, которая раскрыла великую трагедию человеческого бытия. Они много лет дружили и даже сообща написали книгу после поездки в США – «Шесть рассказов об американском театре». От них обоих Алексей Бартошевич унаследовал необычайную чуткость к поэзии театра и глубокую веру в то, что человек и есть мера всех вещей. В середине 60-х годов прошлого века слово «гуманизм» все еще вызывало подозрения у бдительных советских идеологов и непременно требовало оправдательного прилагательного вроде «подлинный», а еще лучше «революционный».
Для Бартошевича, как и для его учителей, этих прилагательных не требовалось. Он знал, что любовь и сострадание – одно из высших предназначений каждого живущего на земле. На протяжении всей жизни он доказывал, что эти ценности для него не пустой звук, книгами, статьями, лекциями, телевизионными и радиопрограммами. Замечательный педагог и популяризатор, он сохранил себя как серьезный исследователь. Бартошевич оставался им всю жизнь, в самые трудные годы, когда научные занятия были чистым донкихотством. Он один из немногих известных мне театроведов, которые не изменили своей профессии не по лени, не по привычке, а из-за верности раз и навсегда избранным принципам. Наука – его страсть и предназначение. Даже когда он пишет о современном театре, а он практически ежевечерне отправляется на какой-нибудь спектакль, в его рецензиях ощутим масштаб выдающегося, всемирно известного ученого, который поверяет вновь появившееся художественное явление большими линиями истории культуры. Он замечательно артистичен, он умеет так рассказать об увиденном спектакле, что у слушателей рождается ощущение, будто они побывали на нем. Любовь к театральной детали, к вещному контексту художественной ткани во многом определила его педагогическую методику. Вместе со своим другом студенческих лет, выдающимся специалистом по испанскому и иберо-американскому театру Видмантасом Силюнасом, они придумали специальный курс исторической реконструкции театральных спектаклей различных эпох. Время обретает на их занятиях плоть и кровь, и они приглашают студентов к увлекательным путешествиям в прошлое.
Алексею Бартошевичу исполняется 75 лет, а в Белом зале ГМИИ имени А.С. Пушкина в его честь будут читать Шекспира его друзья – Сергей Юрский, Александр Филиппенко, Юрий Стоянов, Игорь Костолевский, Вениамин Смехов и многие другие. И все они, как и автор этих строк, точно знают, что Алексей Вадимович Бартошевич – «украшенье нынешнего дня». Значит, не все потеряно.
Декабрь 2014
Бремя больших ожиданий
В 1999 году, выступая в столице ФРГ на высоком собрании Европейского вещательного союза, посвященном 10-летию падения Берлинской стены, я произнес грустную речь. Боюсь, что она не потеряла своего смысла и поныне. Разве что существо проблем, открывшихся через четверть века после этого великого, поистине исторического события, стало еще более невеселым. Увы, в истории довольно часто большие ожидания завершаются еще большими разочарованиями.
В начале ноября 1989 года вместе со своими коллегами из редакции литдрамы Центрального телевидения СССР я вел длинные беседы с Петером Штайном в его театре на Ленинер-платц в Западном Берлине. После своих гастролей с чеховскими «Тремя сестрами» в СССР он стал одним из самых любимых зарубежных режиссеров, которого величали чуть ли не наследником Станиславского и Немировича-Данченко. Все мы были влюблены в этот поистине выдающийся спектакль, который действительно заставлял вспомнить об истоках искусства Московского художественного театра. «Эпоха канунов» отражалась в нем совсем не исторической, а глубинно современной интонацией. Будущего опасались, но были готовы приветствовать его приход, какие бы катастрофы ни ждали впереди. Словом, режиссеру Светлане Немчевской, редактору Лали Бадридзе и мне (в качестве автора всей этой истории) поручили сделать телевизионный фильм о Петере Штайне.
Мы снимали штайновские репетиции «Роберто Зукко», пьесы молодого французского бунтаря Бернара-Мари Кольтеса, который умер 15 апреля 1989 года, спустя несколько дней после своего сорок первого дня рождения. Штайн грустил о нем – Кольтес был очень обаятельным человеком, во многом повторившим судьбу своих анархиствующих героев, не умеющих жить в упорядоченном обывательском мире… Штайн неизменно считал, что, приходя в театр, актер должен очиститься от всего суетного, чем он живет в повседневном мире, от груза информационной сиюминутности, – дыхание грядущих перемен добиралось до всех без исключения. Как мы ни старались погрузиться в работу, жизнь подбрасывала такие повороты событий, которые порой и представить себе было невозможно. Однажды ноябрьским утром в Берлине, столице ГДР, мы подошли к пограничному пункту на Фридрихштрассе, чтобы отправиться дальше на съемки в Западный Берлин. Молодой пограничник, едва взглянув в наши паспорта, жестом показал, что мы можем переходить границу. Но мы, бдительные советские командированные, потребовали, чтобы он поставил соответствующий штамп, – без подобной отметки в паспорте мы бы никогда не смогли доказать, что были в капиталистическом мире. Ну а кроме того, нам надо было возвращаться обратно в ГДР – как нас туда пустят, если нет пограничной отметки о том, где и когда мы покинули форпост социализма? Словом, мы начали препираться с молодым парнем, который, по-моему, был удивлен не меньше нашего. Честно говоря, я не поверил и вышедшему на наш гвалт старшему пограничнику, который долго уверял нас, что границы больше нет и никакие отметки в паспортах не нужны. Но выбор был невелик – или Западный Берлин, или психиатрическая лечебница в ГДР. Холодея от ужаса и чувствуя себя изменниками Родины, мы все-таки выбрали первое. В этот вечер мы снимали в театре Хеббель-ам-Уфер, которым руководила Неле Хертлинг, умная, энергичная, полная юмора и поэзии. В тот вечер на сцене ее театра любимые актеры Петера Штайна читали стихи Гёте и Гейне. Мы рассчитывали, что после поэтического представления мы успеем поговорить с Отто Зандером и Юттой Лампе. Не случилось. Спектакль еще не закончился, когда Неле вытащила меня в фойе, где нас ждала Кристина Бауэрмайстер, в ту пору сотрудница дирекции Западноберлинских фестивалей, отвечавшая за связи с Советским Союзом, – мы были знакомы еще с конца 70-х годов. На ее лице отразился восторг, смешанный с удивлением, будто она до конца не верила в то, что говорила нам с Неле: «Берлинской стены больше нет!..» Она говорила это шепотом, потому что в зале еще читали стихи. Но шепот этот звучал словно залпы «Авроры». Еще до полуночи мы были около Стены, а потом на Стене. Мы обнимали незнакомых людей, пели, смеялись, пили, отхлебывая из разных бутылок… Казалось, в ночном небе звучит бетховенская «Ода к радости» и шиллеровские строки доходят до небес! Эта ночь с 8 на 9 ноября 1989 года переменила Европу, мир, нас, в нем живущих. Эта ночь и последующие дни были озарены вспышкой прекрасного романтического идеализма, благородными зарницами великой иллюзии! Но уже через год, а тем более через десять и двадцать пять лет стало ясно, что Запад и Восток были интереснее друг другу, когда мы разглядывали незнакомое бытие в дырочки, просверленные в железном занавесе. Знаменитый анекдот 90-х о том, что марксисты-ленинцы все наврали про коммунизм, но были абсолютно правдивы в своих рассказах о капитализме, – отражал горечь